Третий, названный Освальдом, тем временем ползал на коленях вокруг саней, подсвечивая себе трескучим факелом и внимательно что-то рассматривая. На вопрос седого он никак не отозвался. Невнятно лишь мотнул головой, накрытой заячьим треухом, и продолжил ползать. Нагнулся еще ниже, встав на колено и посветив себе факелом.
– И чего ползает, чего, на…?!! – Мишло ругнулся, сморкнулся в пальцы и покрепче затянулся резной люлькой, пыхающей душистым табаком с басурманского востока. – Вот у нас на Полони и в Жмути волколаков-то всех давно повывели, и то… Никто и никогда следа их взять не мог, а уж какие охотники были!!! Не чета вам, белопузым, на… Чего говорить про колбасников-от, да? У нас-то, слышь, чего говорю, куме, самого Волчьего пана смогли ухайдакать, на…
– Кого? – Кум непонимающе посмотрел на усача.
– Кого-кого, пустая твоя башка… – пандур сердито засопел. – Волчьего пана, самого! А это такой змагар знатный был, что куда там вашим белозерским волхвам да колдунам. И ничего, поймали… Никуда не делся от пандуров!
Освальд, ползающий по снегу, только ухмыльнулся на слова бывшего вольного рубаки и хмыкнул. Постоянные споры этих двоих стали давно привычны. Кум тот вообще ничего не сказал, замерзая все больше и больше. Мишло покосился на него, но стал, как обычно, спорить о том, кто всяко важнее и пышнее: белозерцы или их соседи с нессарской Жмути.
Охотника в данный момент это совсем не интересовало. Важнее был снег, кровь и разорванный в клочья человек, не так уж давно спасший его самого. Долги свои Освальд отдавал всегда. Особенно те, что могли оплачиваться кровью. Жизнь у молодого купца Егорши-Горы отобрали страшно и жестоко, и спускать это кому-то с рук охотник не собирался. Не на того напали, кто бы там ни был. Оборотни, а по местному волколаки?..
Хм, все возможно. Про Волчьи Овраги забыть было сложно, и не только из-за чистых и красивых глаз Агнесс де Брие. Кто знает, не случилось ли и здесь, на границе Белоземья и крайних земель Нессара, что-то похожее? Но следы, освещаемые неярким светом факела, оказывались лишь звериными. И немного странными, что-то в них настораживало.
– Холодно, н-н-а… – Мишло сел на край розвальней. Засунул лапищу за пазуху, покопался. Достал металлическую, в дорогом чехольчике из шагрени, фляжку-непроливайку. Открутил колпачок, размашисто махнул себя крестом Мученика и приложился. Выдохнул, занюхав мокрым от снега рукавом, протянул куму. – На, Дрозд, выпей за упокой души. Хороший парнишка был, знатный вышел бы пандур…[10]
Седой, названный Дроздом, дернул рукой, косясь на черный снег под ногами. Взял протянутую фляжку, отхлебнул. Протянул было охотнику, но тот отмахнулся, не мешай, мол, не до того.
Со стороны дымков от села, находившегося за холмом, накатило криками. Мелькали, приближаясь, огни. Уже стало слышно различимые вопли, свет от фонарей и факелов из слитного пятна разбился на десяток поменьше. Сельчане, за которыми Дрозд отправил бывшего с ними деревенского мальчишку-дурачка, наконец-таки спохватились. Впереди, вскочив на облучок саней с доброй тройкой под упряжью, в распахнутом на груди тулупе, летел крепкий еще мужик, с густой окладистой бородой. Остановился, полозьями розвальней выбив волну снега и твердого наста, переваливаясь по-медвежьи, бросился к тем троим, что оказались первыми.
– Егорша! Егорша!!! – Остановился, запнувшись об ужас, мгновенно схвативший его и пережавший воздух в груди, заставляя хватать его ртом. – Хосподи спаситель, да что ж это, люди добрые?!! Егоршаааа…
И разом бухнулся на колени, пополз к лежавшему сбоку от саней, околодевшему от замерзшей крови бревну из тулупа и того, что осталось от молодого и веселого парня. Кабатчик Желан, сельский церковный староста и богатей, со стуком бился головой о мертвое тело, выл, вцепившись пальцами в жидкие волосы на парившей без шапки голове. Охотник, которого Желан не жаловал, смотрел на него без осуждения. Зять, пусть и непутевый, но все ж таки муж единственной дочери, любивший ее до беспамятства, лежал на снегу. Мертвый, разорванный в клочья, как не реветь, не стыдясь не то что соседей, а и привезенного откуда-то с запада приблуду, еле вставшего на ноги?
Подъехали остальные селяне, с вилами, кольями и дубинами. У троих виднелись в руках поблескивающие наконечниками самострелы, старые, дедовские. Подбежали, дыша шумно и жарко, встали в круг, переминаясь с ноги на ногу, мяли в руках шапки. Молчали. Факелы трещали, шикали отлетавшими смоляными каплями, луна тихо катилась по темному звездному небу.
– Отойдите… – Освальд встал, отряхнул снег с колен, поправил поясной, широкий нож в серебре, так не вяжущийся со старым треухом и худеньким зипуном с чужого, того же Горы, плеча. – Не мешайте смотреть, а?
Селяне начали тесниться назад. Кабатчик поднял злое, дикое, с перекошенным ртом лицом: