– И скажу. Они не умерли. Может быть, «ещё не умерли» – и ещё некоторое время не умрут. Поэтому я здесь. Тебя ногами распинать надо, Скрип, а иначе Худ тебя найдёт, и больше ты никого из нас никогда не увидишь. Мир прогорел дотла там, где ты сейчас оказался. Прогорел насквозь, все Владения, один Путь за другим. Такое место никто не может объявить своим. И долго ещё не сможет. Мёртвое, прогоревшее до самой Бездны.
– Ты же призрак, Вал. Чего ты от меня-то хочешь? Именно от меня?
– Ты должен бороться, Скрип. Ты нас должен забрать с собой, до самого конца довести…
– Какого конца?
– До самого конца, это всё, что я могу сказать…
– Почему?
– Потому что он не случился ещё, идиот! Откуда мне-то знать? Это ведь будущее, а я будущее не вижу. Ох, боги, ну и тугодум же ты, Скрип. Всегда таким был.
– Я? Да ведь не я себя подорвал.
– Что с того? Ты валяешься на груде кувшинов и кровью истекаешь – так что ли лучше? Смешал сладкий мёд со своей кровью…
– Какой мёд? Ты о чём говоришь вообще?
– Лучше пошевеливайся, время у тебя на исходе.
– Где мы?
– Нигде, в этом-то и проблема. Может, Худ тебя найдёт, а может, никто не отыщет. Призраки И'гхатана – все они сгорели. Дотла. Погибли все связанные воспоминания, тысячи и тысячи. Тысячи лет… сгинули. Ты себе даже не представляешь, какая это утрата…
– Заткнись. Болтаешь, как призрак.
– Пора просыпаться, Скрип. Давай, вставай. Живей…
Пожар прошёлся по пастбищу, и Флакон обнаружил, что лежит на почерневшей стерне. Рядом валялась обгоревшая туша. Какое-то четвероногое травоядное – а вокруг него собрались полдюжины человекоподобных фигур, голых, но покрытых тонкой шерстью. Заострёнными камнями они резали горелую плоть.
Двое стояли на страже, выглядывая опасность на горизонте. Одной из часовых была…
Когда-то на острове Малазе водились дикие обезьяны. Флакон помнил, как увидел на рынке в Джакатане – ему тогда было лет семь – клетку, а в ней – последнего оставшегося примата, пойманного в лесах на северном побережье. Он забрёл в деревню – молодой самец в поисках пары, но никого не осталось. Изголодавшегося, перепуганного, его загнали в конюшню и там били до потери сознания, а теперь он дрожал в грязной бамбуковой клетке на припортовом рынке в Джакатане.
А перед ним стоял семилетний мальчик, чьи глаза оказались вровень с глазами зверя, скрытыми под тяжёлым, покрытым чёрной шерстью лбом. И на миг их взгляды встретились. И этот миг разбил сердце Флакону. Он увидел страдание, увидел
Так же, как и мальчик не мог знать, что зверю тоже было семь лет.
Но оба поняли, почувствовали в душе – этом тёмном, ещё не оформившемся проблеске – что в этот миг один брат смотрел на другого.
Это разбило ему сердце.
И зверю тоже. Но, как Флакон часто думал потом, может быть, ему просто хотелось в это верить, хотелось так наказывать себя. За то, что оказался снаружи клетки, а не внутри, за то, что на его руках и на руках его сородичей была кровь.
Душа Флакона, оторвавшаяся… такая свободная, благословлённая или проклятая даром отыскивать чуть менее яркие искорки жизни, только чтобы понять, что они ничуть не менее яркие, что это он сам оказался неспособен различить их полный блеск.
Сопереживание, сочувствие существуют лишь тогда, когда человек может выйти за пределы себя, на миг увидеть прутья изнутри клетки.
Много лет спустя Флакон вызнал судьбу последнего из островных приматов. Его купил учёный, который жил в одинокой башне на диком, незаселённом генийском побережье, в лесах которого обитали стаи приматов, очень похожих на того, которого видел Флакон; и магу хотелось верить, что сердцу этого учёного были близки сочувствие и сопереживание – и что эти иноземные обезьяны приняли странного, пугливого сородича. Надеялся, что он нашёл избавление от бесконечно одинокой жизни.
И боялся, что скреплённый проволокой скелет этого создания стоит теперь в одной из полутёмных комнат башни как трофей, как уникальный экспонат.
В запахе пепла и горелого мяса самка присела рядом с ним, провела грубыми пальцами по лбу чародея.
А потом эта рука сжалась в кулак, который взлетел к небу и молниеносно опустился…