Читаем Оклик полностью

Неужели совсем молодым пошел такой Дыбня работать в органы? Неужели мертвецы не зовут его каждую ночь, и не вечен их веселый пир в его доме – особенно ночью? Неужели пепел мертвых не скрипит у него на зубах и кость не застревает в горле? Он ведь до этого, по его словам, был учителем?

Максимализм моей молодости пытался хотя бы чуточку облагородить их страданиями. Но тут же передо мной вставал образ стукача и палача – провинциального учителя: из двенадцати гауляйтеров Гитлера девять были провинциальными учителями.

Ночь одолевала меня. Был миг, когда бессознательное ударом молнии входит в сферу сознания, испепеляет молниеносным озарением неисповедимых глубин, переживанием свободы, которая может лишь быть по ту сторону жизни, и тогда все сознательное, всю твою жизнь выращиваемое, лелеемое, собираемое, как в дендрарии, кажется бессмысленным сорняком, несмотря на то, что оно культивировалось и подстригалось по рецептам лучших садоводов и мыслителей.

В третьем часу ночи я вышел из общежития мимо вахтерши, вечно сердитой и злой, которую сморил сон, и она выглядела беспомощной и совсем уже разложившейся старухой.

Обрывок улицы – от общежития, через переулки, до Свечной, – впитал на всю жизнь отметины моей беспомощности: на этот камень я сел, ощутив внезапно приступ безнадежности, и он так и остался могильной плитой этого приступа; к этому дереву я прислонился, приняв твердое решение, ибо резкий душевный сдвиг от безнадежности к отчаянной твердости заставил меня ухватиться за ствол, и редкие полуночники приняли меня, вероятно, за пьяного.

Петухи кричали на Малой Малине, как и сто лет назад, и это, как ни странно, было самой большой поддержкой: демоны ночи разбегались, Дыбня и Казанков массировали свои гниющие десны зубными щетками, а насквозь прогнившие души – чтением доносов.

А я еще был чист и непорочен, и за это стоило стоять до конца.

Внезапно опахнуло меня девичьим голосом из раскрытого окна: невидимое за занавеской существо, разговаривая с кем-то третьим, послало мне, не догадываясь об этом, привет и поддержку.

Неожиданно стал крупно накрапывать дождь.

Неожиданно я понял: у меня есть собеседник. Пусть он тоже молчание, но он – отец.

Рассвет приближался столь же стремительно, как и нарастающий дождь, и отец стоял вплотную к стягивающей небо и землю стене дождя. Ранний свет высвечивал его лицо, взрывался брызгами, ударяясь в отвесную водяную стену…

Я увидел их издалека: вдвоем они спускались по лестнице к ротонде. Мы сели на скамейку.

– Никаких подписей я давать не собираюсь, – сказал я.

– Хорошо, хорошо, что вы так нервничаете? – сказал Дыбня.

– Но если нам понадобится ваш отзыв о ком-либо, вы не откажете? – сказал Дыбня.

Я молчал.

– Связь будете держать через Ипполита Илларионовича, – сказал Дыбня.

Мы поднялись и разошлись.

Я старался забыть то, что со мной произошло в номере гостиницы, и само это слово сочетание "номер гостиницы" обдавало публичным домом, душевным распутством, но что-то каждый раз мне напоминало о тех стыдных часах несуществования.

Случайно мой товарищ, преподававший в училище живописи, устроил так, что я смог присутствовать на сеансе с натуры, которые в те годы были невероятно редки. Я тоже сидел у доски с карандашом. Но я-то не должен был биться над задачами по рисованию, задачами, которые вокруг меня, пыхтя и тужась, решали ученички, тупо уставясь в условие, и потому целиком был захвачен самим этим условием – позирующей девицей, ее усталым лицом, как будто замызганным от беспрерывных и одновременных ученических взглядов, скорее похожих на взгляды подмастерьев плотника или маляра; ее телом, равнодушным – иначе оно не могло бы выдержать столь массового бесстрастного разглядывания – и все же плавно-молодым, словно бы не от этого лица.

Я ощущал слабый запах мускуса, исходящий от нее – вероятно, защитный запах подавляемого стыда и неловкости, уже ею самой не ощутимых.

Вероятно, подобным же образом вырабатывается характер осведомителя, стукача, той породы людей, которая тоже внутренне раздевается на глазах у всех. Если натурщица или натурщик призваны выработать в учениках любовь к прекрасному, раскрыть душу художника, то стукач призван раскрыть в ближнем запрятанную от страха – любовь к правде, раскрыть его задавленную, но в самой своей сути протестующую душу.

И все же некий, пусть слабый, запах серы или мускуса должен его выдавать, запах подавленного стыда и неловкости, уже самим им, стукачом, не ощущаемых.

Сдав экзамен, я шел на пляж Комсомольского озера по долгой дамбе, залитой жарким послеполуденным солнцем, ощущая необычную легкость человека, только что сбросившего тяжкую ношу.

Перейти на страницу:

Похожие книги