Выходя из воды я увидел ее, одиноко сидящую на малолюдном пляже. В купальнике. Это фиговое прикрытие мешало мне видеть ее такой, какой я ее знал. Оказывается и она меня помнила, и даже как-то поняла, что я не рисовал, а лишь разглядывал ее. Звали ее Тома, и это тоже было странно, что у нее есть обыкновенное имя. Она курила сигарету и напропалую кокетничала со мной странным способом: ругала и высмеивала всех и все – этот вонючий город, это гнилое озеро, эти тупые фразы на полотнищах, висящих над аллеями после первомайских празднеств, затем неожиданно и непонятно как перешла на тему беременности, выкидышей, обрывания пуповины. Это уже был какой-то бред. Оказывается она занималась в мединституте.
Я вдруг поймал себя на лестнице каскада, подымающимся рядом с ней: из сознания просто вырубилось, когда я оделся и когда очутился у ротонды.
Я увидел скамейку, на которой мы сидели с Дыбней и Казанковым.
Как будто что-то странное, более того, преступное произошло в этот выпавший из сознания промежуток времени, убийство какое-то, беспамятным свидетелем которого я был, убийство зародыша, души, обрыв пуповины: разве выпытать у ближнего то, что он говорит как бы в бессознании, в полном беззащитном доверии – разве это не убить его заранее, вырвав для примитивного доноса примитивным Дыбням и Казанковым самый корень жизни, а совсем недавно – в сороковые и пятидесятые – и саму жизнь – тюрьмой ли, расстрелом?
Вероятно, в себе находят оправдание, что это произошло как бы в затмении сознания: и подписка, и проникновение в чужую душу, и вырывание ее корня. и передача его в преступные руки.
Я не мог вырваться из потока усыпляющих ее слов, из ее пальцев, цепко держащих меня под локоть.
Спасением оказался вынырнувший из боковой аллеи наш ударник Диди Гамарник, бегущий на своих журавлиных ногах.
– Уже началась репетиция? – крикнул я наобум.
– Ага, – донеслось из-за его стремительно удаляющейся спины. Я побежал за ним, вяло махнув ей рукой, онемевшей от цепких ее пальцев.
Столкнулся ли я с бесстыдным обнажением – внешним и внутренним – с единственной целью: раскрыть душу того, кто глазеет и слушает?
Странные это были дни: будто я вступил в какой-то параллельно длящийся мир, где все происходит помимо воли, и когда мне предъявят обвинение в убийстве, растлении, краже я не смогу быть абсолютно уверенным, что этого не совершил.
И что было особенно любопытно: пребывая в состоянии, когда уже несколько месяцев душа все еще продолжала висеть на кончике того пера, все семинары и экзамены я выполнял отчужденно и машинально, без волнения.
В начале июня мы поехали на военные сборы. Приближался республиканский фестиваль, предшествующий московскому, а для меня все эти месяцы, начавшиеся мимолетным упоминанием о фестивале, были сплошной карнавальной свистопляской, где маски были не просто атрибутами, а выражали истинную и страшную сущность открывшейся мне жизни.
Разве не был карнавальным, к примеру, тридцать седьмой со знаменитыми фестивальными процессами смерти, пятидесятые – с карнавальными вакханалиями вокруг идола космополитизма или языкознания со срыванием "всех и всяческих масок". Разве не попахивала трагическим карнавалом эта потрясающая система заочных характеристик?
Девиз: "Мы вам верим, пишите все, что думаете о нем".
И все пишут на всех – и круговое доносительство – как неощущаемая круговая порука подлости.
3. Весна 1982
… время пения настало, и голос горлицы
слышен в стране нашей; смоковницы распустили
свои почки и виноградные лозы, расцветая,
издают благовоние.
1
МАРТ: КАРНАВАЛ И ТРЕВОГА.
ГЕРОИ ГЕРОИНА И МИНИ-МИНИСТРЫ.
ВОДЯНОЙ ГУЛ ВЕЧНОСТИ.
ОТ ТЕРМИДОРА ДО МЕРИДОРА: ВСЕМ ПО
ЛАМПОЧКЕ.
НА ПОСЛЕДНЕМ ДЫХАНИИ.
ЯМИТ: ПЕЧАЛЬ РАССТАВАНИЯ.
ТАЛМЕЙ – ИОСЕФ И ХАЦЕР – АД АР.
НОЧЬ НА ПЕРВОЕ АПРЕЛЯ: МИНУТА МОЛЧАНИЯ
ИСТОРИИ.
Март восемьдесят второго насыщен тревогой и карнавалом. Опьяненные запахом собственных пробуждающеющихся по весне корней, дубовые леса спят в долине Аела.[91] Неполная луна столь же таинственно, как тысячу лет назад, освещает легендарно безмолвный холм Азека, на котором сразились Давид и Голиаф.