Подходит: полковник. Тут их, вероятно, как собак нерезанных: шутка ли – готовится наступление фронтом. Когда мы по указанной им дороге добираемся до какого-то расположения, начинается артподготовка. Мы спим в кузове, в пятнадцати метрах выше нас бьют гаубицы, и снаряды шорохом вверчиваются во тьму прямо над нашими головами.
Этот гул и грохот будет нас сопровождать три дня, а пока на второе утро, за неимением других дел, взвод назначают на охрану знамени, которое хранится в ящике в крытом кузове машины, сопровождаемой замполитом, майором Белоусовым.
Бесцельно носимся по степи, не зная куда приткнуться, то и дело натыкаясь на колонны танков и самоходок, выныривающих в самых неожиданных местах. На нас никто не обращает внимания, а иногда мы едва уворачиваемся от какого-нибудь танка, слепо прущего неизвестно куда.
Майор Белоусов то и дело читает газеты, переговаривается с кем-то по рации, а в свободное время ведет со мной философские разговоры, ибо из-за войны не сумел закончить философский факультет, остался в армии, это его тяготит, о чем он, конечно же, вслух не жалуется, но делится со мной серьезными опасениями: в Ираке переворот, какой-то Керим-Касем сменил Нури-Саида, там настоящая заваруха и в штабе поговаривают о том, что мы вполне можем вмешаться, и конечно же наш южный округ.
Только этого не хватало: очутиться вместо практики в Крыму в составе экспедиционного корпуса в Багдаде.
И все же странным, пахнущим гибелью волшебством смешиваются в сознании запахи трав под палящим солнцем на Широколановском полигоне с арабским именем Касем, имеющим, вероятно, связь с ивритским словом "кесем" – волшебство – и всплывающими арабесками кадров из "Багдадского вора".
Впервые ощущаю как нечто единое эти бессарабские причерноморские степи, генуэзские крепостцы, протянувшиеся памятью Италии вместе с Малой Азией за морем да за холмом, Месопотамией, где теперь Ирак, горами Моава и землей обетованной у их подножья, рукой подать через Мертвое море, Израилем.
В селах старики и старухи выносят холодную воду в крынках, молоко: "Пей, солдатик"; и это добавляет крупицу соли в общее беспокойство, которое уже ощущается не только Белоусовым и мною.
Все в этом мире условно: тишь, гладь, а в Венгрии погибли сотни, быть может, тысячи.
Ночуем в поле, под деревьями: расстилаем шинели прямо на земле.
Просыпаемся на рассвете от страшного грохота. Степь пуста, взрывов не видно, но ощущение, что бьют прямо по тебе. Пространство просто раскалывается и корчится от грома.
Майор и сам ошеломлен. Дрожа от холода, бросаемся в кузов, несемся куда глаза глядят, вылетаем поворотом из-за какого-то холма прямо навстречу бегущей с автоматами наперевес вслед за танками пехоте. Только в этот момент, прийдя в себя, понимаю откуда такой грохот: артподготовка-то холостыми, а это ведь гораздо громче, чем боевыми снарядами.
Солдаты к этому времени залегли, пощипывают да жуют травку, к нам бежит опять какой-то полковник, размахивает пистолетом:
– Куда вы, вашу мать прете, майор? Поворачивай, шофер, мать твою, чтоб духу твоего не было.
Майор пытается сохранить хладнокровие, перевести беседу в более интеллигентное русло.
– Пошел ты на… Знамя? Так ты его охраняешь. Да я ж мог дать команду танку – огонь, и век нам с тобой куковать за решеткой.
Багровый, брызгающий слюной толстяк-полковник вот-вот лопнет от злости, бессилия, бестолковщины.
Убираемся в какую-то ложбину. Майор бел. Его трясет.
Нас снимают с караула, везут опять всю ночь, к черту на кулички, впервые за эти дни встречаемся всей кодлой, которая была разбросана по разным частям, каждый из нас должен произвести три выстрела прямой наводкой по недвижной и движущейся цели – из тридцатипятки, семидесятишестимиллиметровой пушки и немецкой гаубицы, до того прыгающей при выстреле, что мы должны прятаться в окопчик и дергать оттуда за шнур.
Мы уже возвращаемся в Бельцы, сдаем оружие и обмундирование, пьем в ресторане с офицерами, а я еще с Шаманским у дамы треф, обмениваемся адресами, а звон от тех выстрелов все еще стоит в ушах.
Через неделю вместе с Игнатом приезжаем вечерним поездом в Бендеры по дороге в Крым.
В сумерках обходим все места моего детства, кажущиеся такими усохшими, сжавшимися, стесняющимися самих себя.
Опять бабушка не отпускает мою руку, а на ночь мы укладываемся с Игнатом в ее спаленке.
Утром просыпаемся от громких ликующих звуков из репродуктора.
Марш Мейербера.
Лежим с открытыми глазами, солнце пятнами на стене, ветерок колышет марлевую занавеску, а марш льется каким-то сверкающим входом в высоты ожидающей нас жизни, таким невыносимым – на грани спазма, сжимающего горло – счастьем.
Это мгновение врезается в мою память до сегодняшнего дня, а в память Игната на всю его так горько и рано оборвавшуюся жизнь. По сей день я не могу спокойно слушать звуки этого марша, созданного еврейским гением, познавшим тайны немецкого духа.
К вечеру прибываем в Одессу, разыскиваем квартиру нашего однокурсника Вити Баканова, который уехал на практику на Камчатку. Знакомый одесский двор-колодец. Дверь открывает Витина мать.