И строки, брошенные на лист, кажутся обнаруженным походя рассыпанным семенем, которое так и останется на бумаге, не дав всходов. Слегка поднаторев в умении, начинаешь сам себя обманывать, что все же из горсти семян редкое даст всход и продолжение, но никогда, как вначале, не ощущается недостижимость и гибкость затеянного, хотя с какой-то запыхавшейся самонадеянностью, больше похожей на детский испуг, продолжаешь демонстрировать панибратство с Лермонтовым и Блоком.
Среди гор поэтического шлака редко, но сразу и светяще обозначалось пусть ничтожное, но свежее живое наблюдение, и когда я узнавал его в лицо, я искал для него подходящие слова, записывая их разрозненно: это были как бы зрячие поводыри среди всеобщей стихии слепоты, прущей то сплошным ливнем, то плотным туманом, и они надеялись провести это наблюдение сквозь темь, чтоб где-то, когда оно станет на своем месте, как фонарь у дома Карвасовских, оно сразу осветит все скрытое, как фосфорическая вспышка молнии, и все на миг возникнет и тут же уйдет во тьму, но запомнится тайным обликом души и ожиданием в будущем раскрытия истинного затаенного мира: я буду его знать, не видя.
Самое тревожное и скрываемое от самого себя даже подсознанием, которое, как и все вокруг, было тщательно вышколено страхом тех лет, было то, что вокруг было столько горя и страдания, но это как бы и не касалось творчества поэтов и писателей, хотя понятно было, что творчество только и рождается, как отклик на страдания.
Было просто вранье, которое я вначале в силу всеобщей мощно набравшейся за эти годы инерции от обвалов страха и воспринимал как искусство.
Иного я и не знал.
Все прошлое было выведено под корень и книжечка с ятями вызывала ощущение криминала только тем, что случайно попала мне в руки, как во время войны листовка врага: судили лишь за то, что подобрал.
Спасение было в том, что я догадывался: истина – не в этом, а в неясных, двусмысленных, сталкивающихся взахлест, нерасчлененных томлениях и тягах.
Эта догадка и была творчеством, пока еще лежащим по ту сторону моих усилий, хотя осень пятидесятого, зима, весна и лето пятьдесят первого качали меня поэтическим бредом, который бился за кромками стихов, как паводковые воды за бортом лодки.
Сколько душевной энергии надо было потратить, чтобы понять простое: только вещи и события, захваченные тягой времени и пространства, объявляются и обнаруживаются в творчестве; неподвижные – за его пределами.
Не вещное, а вещее несет в себе творческий дух.
И глаз оттачивался, жадно, даже хищно, как неожиданную тайну обнаруживая, что сады и леса, подобно свайным постройкам, соединяют землю и небо, что снег, фосфоресцирующий под луной, плавно и плавко сливает, казалось бы, несоединимые, колюче и щетинисто восстающие против покушения на их независимость предметы, пейзажи и характеры, что все в этом мире ползуче и цепко вяжется, как арбузные петли на бахче, за которыми плетешься и петляешь, как слепец за поводырем, и внезапно натыкаешься на арбуз, огромный, как планета, который вырос, всасывая по этим тонким петлям всю сладость земли, воды и солнца.
А пока, стоит лишь высунуть нос за порог, как на тебя всем своим злорадством, сыростью и слякотью набрасывается декабрь пятидесятого.
Сытое чавканье грязи сопровождает нас в ранних промозглых сумерках в школу на репетицию постановки по поэме Некрасова "Декабристки".
Я бегу из дому не только потому, что меня влечет к себе атмосфера репетиций с ее неожиданными и такими живыми нелепостями вроде выстрела, который должен изобразить ударом палки о стол Яшка Рассолов, ухитряющийся даже это сделать не вовремя и вызывающий гусиное шипение Веры Николаевны, суфлирующей из зала; завываний Феликса Дворникова, имитирующего сибирскую вьюгу, от которых все за сценой надрывают животики; появления наших девушек в роли декабристок с вуалями на манер "Незнакомки" Крамского, набрасывающими на них романтическую дымку, и все, не отдавая себе отчета почему, на миг замолкают, – я бегу из дому, ибо с некоторых пор он стал мне проходным двором.
Мама сдала девицам и женщинам, которые заочно учатся в финтехникуме, на период зимней сессии столовую, а мы втроем ютимся в спаленке, и все в доме настежь, проточным порядком, как в потоп.
Все наши вещи, хранящие интимность, внезапно оказались как на улице, изменнически ластятся к чужим рукам, предают на ходу.