Справа же, ближе к центру, вовсе не клубясь, а весьма прямолинейно и однозначно рисуясь, сидят преподаватели кафедр истории, философии и марксизма-ленинизма, самых неточных и, казалось бы, созданных для парения вольного духа наук, которые с того дня, чье тридцатишестилетие мы празднуем в этот вечер, превратились в угрюмые камеры проверки на лояльность, из которых и вовсе недавно еще уводили на тот свет; потому отлично зная, что счастливая вольность человеческого духа потеряна ими навсегда, они обеими руками, как согрешивший за рога жертвенника, держатся за свою смертельную серьезность; среди них с подобием интеллектуальной улыбки на лице деревенской дуры – наша преподавательница по марксизму-ленинизму, кандидат философских наук Зинаида Георгиевна Романова, которая недавно позвав меня к себе домой (только подумать?), похваляясь кандидатской своей корочкой за диссертацию с невероятно научным названием "Братская помощь русского народа молдавскому в деле восстановления народного хозяйства в первые годы после Великой Отечественной войны" (это когда в Молдавии тысячами мерли от голода), и говоря, что и я со временем сподоблюсь такой корочки, пыталась доверительно выведать, кто он, Игнат Герман, ведь я с ним в товарищеских отношениях, не сектант ли (шутка, никогда не был ни в комсомоле, ни в профсоюзе, что за птица подозрительная такая), а я усиленно ее успокаивал и нахваливал его; по обочине этого мелкотиранического клана, четко светясь лысинами, подобными медно отражающим свет шляпкам патронов, с давних пор посаженные на свои места, с видимым раболепием и скрытой тягой к мелкотираническому клану "партсеятелей", кучно, как при стрельбе по площадям, сидят преподаватели военной кафедры, сплошь полковники и подполковники артиллерии, и среди них тонкими губами выдохшегося иезуита исходит бледной немочью лицо подполковника Сотниченко.
За преподавательскими кланами, переходом к шумному студенческому морю чинно сидят ассистенты, аспиранты, студенты, рано вступившие в партию, демонстративной пристойностью прикрывая карьеристский блеск глаз, а за ними – шум, беспокойство, волны галерки, взлетающие над нижними рядами, и там – в этом море – островки, воронки, скрытые рифы: вон обособленной кучкой сидят дети тех же военных и дети партдеятелей, и если отцы их терпят друг друга и порой вынуждены прибегать к обоюдным услугам, то дети почти в открытую проявляют враждебность, – отпрыски партдеятелей заносчивы, отпрыски военных держат круговую оборону, затаив до времени обиду, как наступательное оружие, а к бесклановым и те и другие относятся свысока, держат дистанцию, и только неожиданные любовные истории то тут, то там пробивают бреши в кастовых стенах; табунятся пятикурсники, какие-то все пыльные и заброшенные, по сути чуждые всем, уже не тут и еще не там, а где – неизвестно, и потому, уже подвыпив до начала вечера, с беспомощными улыбками на лице демонстрируют агрессивность.
Затаенным рифом сидят дети еврейских деятелей и дельцов, богатых нуворишей, подвизающихся на всякого рода обслугах впереди сидящих, ведут себя сдержанно, понимая, куда попали, все, от галантного кишиневца – с революционно-демократической фамилией Грановский, до расхристанного одессита – с фамилией Колтенюк.
Студенты средних курсов – как забывшиеся в кайфе лодки, бросившие якорь посреди блаженно растянувшегося моря: до обоих берегов далеко – берег отплытия уже забыт, берега причала еще и не видно; обманчивая устой чивость лишь прибавляет остроту "кай фу".
А вот и наша братия, первокурсники, салаги, все им внове: с боязливостью и любопытством во все тычут взгляд, как щенки – нос; и среди них уже отчетливо расслоение: городские во главе с сухоньким и по-мышиному юрким То ликом Корыткиным, долговязым с женственно-красивыми ресницами и печальнонаглой улыбкой на лице сынком начальника Вадиком Шныревым, а проще – Шнырем, косолапым крепышом Ленькой Романовым по прозвищу Крак, и прибившейся к ним рыбой – подлипалой, вечно хихикающим Эдиком Деркачом – кличут они себя "анархистами" в противовес "казакам" – иногородним и более лапотным, живущим в общежитии.
А над залом витает атмосфера эфемерности, веяние мысли, заложенной в корне всего живого, что весь сложивший в эти часы в этом замкнутом пространстве, мощно колышащийся и дышащий, чувствительно и чувственно откликающийся на каждый звук, движение, жест, полный тай ной зависти, желаний, подхалимства, противоборства, мимолетных дружб и прочной ненависти амфитеатр жизни часа через два растает, как пар, и опять мертво выпадут в осадок те же стены, ряды партера, скамьи галерки, а через пару лет и их сметут, полностью перестроив здание филармонии, и об этих уникальных часах не останется даже палеонтологического отпечатка в памяти.