– Ну так что ж, бачка? А кобыла мой, приплод тоже мой, бачка!
– Ну нет… Шутишь ты, Учур… И не по-христиански судишь. – Казак строго помотал пальцем перед раскосыми глазами калмыка. – И где это написано, штоб кобыла святым духом? А? Н-ни-и-и-где! Кобыла што – пустое место!
Эт жеребец туточки винова-а-ат. А жеребец, я тебе говорю, мо-о-ой, – тянул казак. – Стало быть, и о приплоде речи не может быть, окромя как мой, – да и только.
Калмык был уничтожен такими доводами, но отказаться от высказанной мысли не мог.
– Ну, как же, бачка… Мой кобыла ведь, – отчаянно упорствовал он.
– Эх ты, душа астраханская. Да я ж тебе… – И казак снова начинал втолковывать калмыку свою правоту и обещать, что его бог покарает за жадность. Для большей убедительности казак то повышал голос до крика, то понижал до шепота. Калмык слушал и обливался потом.
Полдень застал их в кибитке Учура. Они пили кумыс и продолжали препираться. Эти два человека представляли прямую противоположность друг другу. Калмык был сонлив, неуклюж и колченог. Ходил он вразвалку, а бегать, как и все калмыки-наездники, не умел. Казак же, наоборот, был гибок и прям. Во всех движениях его скользила уверенная лень, а в глазах постоянно вспыхивали лукавые огоньки. Незаметно разговор их отклонился в сторону.
Калмык, замирая от страха и любопытства, осторожно выспрашивал…
– И он все может?
– Как пить дать, – утверждал казак, прихлебывая белую жижицу. – Скажем, согрешил ты – не отдашь мне приплод, а бог тут как тут. Ты что ж, говорит, Учур, жеребенка-то
Максимова зажилил? А? А рази ж, спросит, такой уговор у вас был? Ну и… – Казак оборвал и потянулся за кисой3.
– Ну и что, бачка?
– И-и-и, не говори. Осерчает!
– Осерчает?
– Дюже!
Натешившись над калмыком, Максим поднялся с кошмы и вышел. В кибитку донесся его голос:
– Значит, столковались, кунак? Коли кобылка – будет твоя, а жеребчик – мой. Так, что ли? А со счастливого –
четверть водки магарыча.
Учур, заслышав о водке, закивал головой, заулыбался, блестя глазами. Казак вскочил в седло, поднял плеть и, припав к вытянувшейся шее лошади, растаял в июльском мареве…
А через год, когда степь снова задымилась пестротканьем, Учур появился в станице, во дворе Максима, и закричал пронзительным голоском:
– Моя приплод привел, ставь водка!
Вокруг кобылицы калмыка вертелся тонконогий жеребенок и уморительно прыгал. Максим засмеялся, вспомнив прошлогодний спор.
– Афонька, беги в кабак, – приказал он младшему сыну.
Пока тот бегал, Максим успел рассмотреть жеребенка.
С первого же взгляда этот смешной упрямец сильно понравился казаку. Опытный глаз быстро приметил и оценил в нем задатки скакуна.
Прибежавший из монопольки Афонька поставил чет-
3 Киса – чашка.
верть на стол, достал из погреба соленых огурцов, винограду, порезал пшеничный бурсак, и под черешнями, склонившимися над столом, закипела попойка. Кончилась она тем, что вконец захмелевший калмык в ночь уже сел на выменянного за свою длинногривую поджарого мерина и уехал обратно в степь, икая и распевая песни.
Пел о том, что звезды указывают ему дорогу к кибитке, что из жеребенка вырастет хороший скакун и дадут за него целый табун коней, а Учур подарил его казаку за четверть водки.
* * *
На заре, когда казачки, прогоняя коров в табун, петухами перекликаются, приветствуя друг дружку, Максим снова осмотрел сосунка.
– Толк выйдет. Должен выйти, – уверял он себя. – Ну, ну, шельма, – ласково грозил жеребенку, который, собираясь в комочек, норовил лягнуть хозяина. – Ишь ты, азият!
С этого дня Максим стал растить и холить жеребенка.
Каждое утро гонял его по траве, чтобы копытца, вымытые росой, крепли и не были ни хрупкими, ни мягкими. Часто купал его, чистил, кормил как-то по-особенному и никого не подпускал к нему. «Пусть одного хозяина имеет», –
думал он. Жеребенок знал голос Максима и, гремя копытцами, стремительно летел на его зов, прыгая через собак, растянувшихся на солнцепеке, свиней, опрокидывая ведра и все, что попадалось ему на пути. Максим так ревностно заботился о своем любимце, отдавая ему все свои помыслы, что тот и в снах стал прыгать перед ним, буйно веселясь. А казак, опасаясь за целость его ног, испуганно кричал: «Го! Го!» – и, просыпаясь, бежал в конюшню.
Где бы ни был Максим, у соседа ли, в станичном ли кабаке, он неизменно затевал разговор о жеребенке.
– Ну, брат, и конь у меня, ну и конь – и-и-и, – тянул он, сладко закрывая глаза и подперев щеку ладонью. – Конь…
конь… картинка! – крутил Максим головой. И вдруг, встрепенувшись и вытаращив глаза, грохал кулаком по столу и хрипел, перегибаясь к собеседнику:
– Знаешь… Ни у кого нет такого! Ни у кого!
– Рано хвалишься, Максим Афанасьевич. Ешо ничево не видно.
– Брешешь!
* * *
Долго казак ломал голову, выдумывая, как бы позанозистей назвать жеребенка. Извелся, а не мог подыскать подходящего имени своему любимцу и пошел к атаману.
Тот сидел в палисаднике в одних кальсонах и, изнывая от жары, тянул ирьян.
– Зови Ханом, – посоветовал он. – И коротко и хорошо, а к тому же и конь твой из азиатов, – глубокомысленно докончил атаман и напросился на магарыч.