— Струсили?! — сказала, будто повернула нож в его сердце, Токарева, а сама, почувствовав, что между ним и ей нет никакой преграды, рванулась, встала. С минуту стояла горделивая и спокойная, осматривая себя с холодной улыбкой.
Северьянов сидел, опершись локтями на свои колени, опустив голову. В горячем мозгу все кипело.
— Доволен? — сказала она наконец, перейдя на «ты», оправила прическу, потом подошла к нему, подняла его за плечи, взглянула на его побледневшее лицо с запавшими глазами, улыбнулась: — Это я тебе отомстила за Евгению Викторовну.
Северьянов до крови прикусил губу.
— Спасибо за урок. Каменное у тебя сердце, Маруся.
Токарева с усилием сдерживала смех.
— Бедный мальчик! — сказала она и, отойдя, села на свое прежнее место.
Несмело и не сразу встал Северьянов, подошел к ней.
— Что вы сейчас обо мне думаете? — впилась в него глазами Токарева, готовая к сопротивлению.
Но Северьянов стоял как вкопанный.
— Хорош цветок, да остер шипок, — вымолвил наконец он и сел рядом с ней.
Иногда он брал и тихо целовал ее руку…
— Помнишь, — сказала она почти шепотом, — слова тургеневской Кати Одинцовой в «Отцах и детях»: «Уважать себя и покоряться, — говорила она, — это я понимаю, это счастье». Я это тоже понимаю, но не вижу в этом счастья.
— Твое счастье покорять и властвовать. — Северьянов отбросил ладонью свои волосы со лба. — Не люблю покоряться, да и покорять тоже не в моем характере. — Чепуха это! Я за мирные демократические отношения. Спорить — пожалуйста спорь, но договорились — закон.
— А если не договорились?
— Тогда с низким поклоном друг другу — расходитесь.
Холодный утренний туман коснулся их плеч. Токарева притворно-сердито оттолкнула Северьянова и встала.
— Хватит! Нацеловались! Пошли домой!
Сквозь хмелевой занавес беседки услышали насмешливый голос:
— С добрым утром, товарищи большевики!
— Не язви, Шанодин! Слежкой занялся? Быстро ты меняешь профессии! — грубо бросил ему Северьянов. — Маруся — не ты, будет и большевичкой.
— Тащи, тащи! — Чувствовалось, что Шанодин скривил губы набок. — Гуся на свадьбу тащили, да во щи положили.
— На той свадьбе, Шанодин, тебе не гулять.
— Посмотрим, чем кончится ваша свадьба.
Северьянов и Токарева вышли из беседки. Шанодин быстро и шумно шагал по центральной дорожке парка.
Северьянов сказал:
— Он, кажется, очень серьезно ревнует.
— Ой нет! Он взбесился не в романтическом плане, а в сугубо политическом. Он теперь убедился окончательно, что теряет меня как свою единомышленницу. — Токарева сказала это так, словно Шанодин для нее уже не существует.
Северьянов неожиданно почувствовал, как в глубине души его забил горячий источник и сердце наполнилось волнующей теплотой. Он не любил и, пожалуй, не умел выражать свои чувства словами, а того, кто его волновал и делал счастливым, он мог задушить в своих объятиях, без единого слова. Вот и сейчас он шел рядом с красивой девушкой, был счастлив и молчал, ему хотелось только крепко обнять ее и зацеловать. Но он шел, тихий и робкий, и только молча улыбался.
— Чему ты улыбаешься?
— Я не чувствую, теперь себя виноватым перед Блестиновой: целиком искупил свою вину страданием сегодняшней ночи.
— А я думаю о Шанодине, — сказала грустно Токарева.
Северьянов нахмурил брови.
— Он парень неглупый. В первой с ним стычке я долго не мог понять, почему он, сын инженера, и вдруг — эсер?
— В детстве и юности, — сказала Токарева, — он каждое лето жил в деревне, у деда. А дед — деревенский царек.
— Царек? — процедил сквозь зубы Северьянов. — Сказала бы попросту — кулак.
Токарева с грустным сожалением согласилась, что дед Шанодина действительно крупный кулак, имеет четыре крестьянских надела и двадцать десятин «купчей земли», каменный дом под железной крышей и десятинный сад. На сходку никогда не является сам, а ждет, пока к нему пришлют с особым приглашением сотского или десятского.
— Откуда ты все это знаешь?
— Мой и его дед — соседи.
— Твой дед тоже живет под железной крышей?
— Дом каменный, — улыбнулась тиха Токарева, — но крыша деревянная. У нас в селах почти все живут в каменных домах. Только дома разные. У моего деда дом раза в три меньше шанодинского. — Токарева вдруг смерила Северьянова надменным взглядом: — Ты меня сейчас хоть сколько-нибудь уважаешь?
— Теперь?.. Уважаю тебя, Маруся, больше, чем раньше.
— Чем дальше будут от меня воспоминания о нашей сегодняшней встрече, — сказала она с грустью, — тем меньше я буду чувствовать неловкость за нее и горечь… да, горечь!.. за тебя…
Глава VI
В этот день самым многолюдным был семинар у профессора истории, словоохотливого отзывчивого энтузиаста. Доклад о Пугачевском бунте делал Северьянов.
Читая лекции, профессор всегда покидал кафедру и ходил торопливыми шагами вдоль первого ряда слушателей. Говорил он горячо, убедительно, подкрепляя суждения фактами. За это и полюбил Северьянов, как и многие другие учителя-курсанты, профессора и его предмет. Во имя этой любви Северьянов согласился первым сделать доклад — на семинаре побаивались горячей и откровенной критики прямолинейного ученого.