Критика отнеслась к роману менее восторженно. Политические страсти наложили свой отпечаток на характер суждений. Кювелье-Флёри поносил Гюго как «первого демагога Франции». Барбе д’Орвильи говорил о «нудной софистике», называл Гюго «скучным, изуродованным Поль де Коком». Как и следовало ожидать, друзья из среды писателей – Жюль Жанен, Поль де Сен-Виктор, Нефцер, Луи Ульбах, Шерер, Жюль Кларети – отнеслись к роману с исключительной теплотой. Ламартин выразился осторожно. «Мой дорогой, прославленный друг, – писал он Виктору Гюго, – я был поражен и изумлен талантом, ставшим более великим, нежели сама природа. Это побуждало меня написать о вас и о вашей книге. Но затем я стал колебаться – из-за различия наших взглядов, но отнюдь не наших сердец. Опасаюсь обидеть вас, сурово осудив эгалитарный социализм, детище противоестественных систем. Итак, я не решаюсь говорить и сообщаю вам: я не буду писать о вас в моих „Литературных беседах“, пока вы определенно не скажете мне: „За исключением сердца, отдаю на растерзание Ламартину мою систему“. Не требую никакой учтивости в вашем ответе… Думайте лишь о себе…»
Гюго предоставил ему полную свободу, и Ламартин написал очень резкую статью. Похвалы писателю, грубые выпады против философа. «Это опасная книга… Самое убийственное и самое жестокое чувство, которое можно вселить в сердца широкой публики, – это стремление к несбыточному». Уязвленный Гюго заметил: «Лебедь попытался укусить». Бодлер опубликовал в «Ле Бульвар» лицемерную статью об этом романе, назвав его «назидательным и, значит, полезным», но признался своей матери, что он солгал, воздавая похвалу этой «гнусной и нелепой книге… Семейство Гюго и его ученики вызывают во мне ужас». «Религия прогресса» приводила Бодлера в ярость. Он восхищался Гюго-поэтом, но когда получил от Гюго письмо, где говорилось: «Вперед! – в этом слове суть Прогресса, это также лозунг Искусства. В нем заключена вся сущность Поэзии», – то такие прописные истины вызывали у него, «смотря по настроению, то улыбку, то досаду».
Ныне время вынесло свой приговор: во всем мире «Отверженные» признаны одним из великих творений человеческого разума. Жан Вальжан, епископ Мириэль, Жавер, Фантина, госпожа Тенардье, Мариус, Козетта заняли свое место в немногочисленной группе героев мирового романа рядом со стариком Гранде, госпожой Бовари, Оливером Твистом, Наташей Ростовой, братьями Карамазовыми, Сваном и Шарлюсом. Киноэкран завладел этим романом, и поэтому герои Гюго стали известны почти всем. Почему же так случилось? Разве книга лишена недостатков? Разве Флобер и Бодлер ошибались, сказав: «Человеческих существ там нет»?
В самом деле, в романе перед нами предстают исключительные человеческие натуры, одни выше чем человеческие существа по своему милосердию или любви, другие ниже – по своей жестокости и низости. Но в искусстве уроды живут долгой жизнью, если они прекрасные уроды. Гюго имел склонность к исключительному, театральному, гигантскому. Этого было бы мало для того, чтобы создать шедевр. Однако его преувеличения оправданны, так как герои наделены благородными и подлинными чувствами. Гюго непритворно восхищался Мириэлем, он непритворно любил Жана Вальжана. Он ужасался, но вполне искренне уважал Жавера. Искренность автора, масштабность образов – превосходное сочетание для романтического искусства. В «Отверженных» было достаточно жизненной правды, чтобы придать роману необходимое правдоподобие. Роман не только изобиловал элементами реальной жизни, но и исторический материал играл в нем важную роль. Виктор Гюго пережил Империю, Реставрацию, революцию 1830 года. Зорким взором реалиста он замечал тайные пружины, руководившие событиями и людьми. Перечитайте главу о 1817 годе или «Несколько страниц истории» – о революции 1830 года. Мысль здесь равноценна стилю. Гюго справедливо говорит, что Реставрация «воображала, будто она сильна, так как Империя исчезла перед нею, словно театральная декорация. Ей было невдомек, что и сама она появилась таким же образом. Она не видела, что находится в тех же руках, которые убрали прочь Наполеона…»[190]. Портрет Луи-Филиппа, беспристрастный и почти сочувственный, написан прекрасно, как страница прозы Ретца или Сен-Симона.