В «Отвиль-Хауз» он тотчас же вернулся к своей рабочей и размеренной жизни. Каждый понедельник – обед для сорока бедных детей. Каждый вечер – обед в «Отвиль II». Отныне это будет ежедневно, Deo volente[199]. И с рассвета до сумерек – работа. Он продолжал «громоздить Пелион на Оссу». Ему уже было под семьдесят, а он собирался написать целую серию романов: «Человек, который смеется» (или Англия после 1688 г.); «Франция до 1789 года» (название еще не было придумано); «Девяносто третий год». Аристократия, монархия, демократия. Документацию к «Человеку, который смеется» он нашел, как делал это всегда, в книгах, случайно попавшихся ему у букинистов Гернси и Брюсселя, он даже составлял полные списки пэров Английского королевства, чертил планы старого Лондона, палаты лордов. Удивительно то, что при этих случайных и пестрых сведениях он создал довольно стройную картину. Гюго интересовало множество причудливых и, казалось бы, ненужных подробностей, но он чувствовал главное.
Он долго искал название книги. Он объявил Лакруа, будущему своему издателю, что даст роману заглавие «По приказу короля». Потом, по совету друзей, назвал свою книгу «Человек, который смеется». Исторический роман? «Драма и история одновременно, – пояснил он. – Читатель увидит там неожиданную Англию. Эпоха – удивительный период от 1688 до 1705 года. Это подготовка нашего французского XVIII века. Это время королевы Анны, о которой так много говорят и которую так мало знают. Я думаю, в этой книге будут откровения, даже для Англии. Маколей, в общем, поверхностный историк. Я попытался проникнуть глубже…» Гюго понимал исторический роман не так, как Вальтер Скотт или Дюма-отец. Большие фигуры истории должны были виднеться лишь издали, на заднем фоне картины и сбоку; автора интересовали только вымышленные персонажи. С этой книгой его связывали кровные узы. Ужасное зрелище – виселица, представшая ночью перед ребенком, сродни страшным картинам, которые в детстве волновали Гюго. Герой романа, Гуинплен (позже лорд Кленчарли), был, как Трибуле, как Дидье, как Квазимодо, как Эрнани, как Жан Вальжан, жертвой общества. Изуродованный с самого рождения, этот человек, лицо которого искажено жутким смехом, – страдающий человек. Восстановленный в своих правах, он остается верен своим товарищам по нужде и, несмотря на свистки, смех и поношения, произносит в палате лордов речь, очень похожую на речи Виктора Гюго в Законодательном собрании в 1850 году.
Другая черта, благодаря которой эта книга, во многих отношениях необычная и странная, остается человечной, – противопоставление Гуинплена, человека целомудренного, соблазну плоти. Виктора Гюго с самого отрочества, одновременно целомудренного и волнуемого желаниями, непреодолимо влекло и вместе с тем страшило женское тело, «манящая чувственность, угрожающая душе». Гуинплена, созерцавшего спящую Жозиану, охватывает дрожь: «Нагота в страшной простоте. Настойчивый, таинственный призыв существа, не ведающего стыда, обращенный ко всему темному, что есть в человеке. Ева, более пугающая, чем дьявол… Волнующий экстаз, приводящий к грубому торжеству инстинкта над долгом…»[200] Торжество, которое он знал слишком хорошо и которого страшился в нем «человек долга».