Люди только и мечтали что о твороге, и дед должен был появиться уже с кастрюлей готового тофу, а до той поры все видели только его руки, месившие соевую пасту, да слышали голос — его самого слов но бы и не было вовсе. Глянув на меня, дед спросил:
— Это ты, Сэнбон? Пришла все-таки. Подарить тебе старую книгу?
— Очень нужно!
Я грубила, как в детстве, из чувства протеста, и странным образом ощутила успокоение. Еще не обойдя всех здешних залов, я уже была сыта по горло — захотелось обратно домой.
У деда нос и глаза — точь-в-точь, как у всех Савано; ни единой родинки, ноздри узкие — видный мужчина, одним словом.
Нынче разве что в развеселом киотоском квартале Гион помнили рецепт вкуснейшего тофу в кипятке. Дед, известный гуляка, там и научился его готовить и теперь на старинный лад сладким голосом зазывалы, улещивающего прохожих, окликал своих кухонных подмастерьев:
— Эй, Какако, детка-сестрица, не подашь ли мне чуток сои!
Но госпожа Какако, сосредоточенно морща лобик, вбегала с криком:
— Да как же можно?! Где это видано, чтобы захудалые родичи из младших семей не приветствовали нынешнего главу рода!
Она приходилась ему старшей сестрой и, хотя, выйдя замуж, жила в чужой семье, продолжала считать себя насельницей родовой усадьбы. Ей все чудилось, что младшие родичи да и прислуга важничают не по чину, и она то и дело их осаживала. Своими замечаниями она вполне сознательно изводила людей; всякое возражение вызывало ее страшный гнев. Сегодня, самоуничижаясь напоказ, она вместо красного кимоно нацепила кухонный передник.
— Нигде и никогда, даже на двухсотлетних поминках, не потерплю непочтения! Ишь, думают, они нам ровня, нос стали задирать, худородные!
Она злобно водрузила на стол бутыль с остатками сои, пошла, было, назад, на кухню, но передумала и вернулась; во взгляде ее сквозило какое-то затаенное желание. Чинно усевшись напротив женщин, притаившихся на своих местах, она вдруг состроила гримасу, точно готовясь отпустить сальную шутку, и заговорила, обращаясь ко мне:
— Правду сказать, семейка твоя хороша! Сколько мы вас поддерживали, собственного сыночка в местную школу отдали, а ваш — гляди-ка! — в Токийский университет поступил. Да и должок за вами остался! И землю у нас после войны отобрали… А что сын ваш важничает, так за то извиняться не надо, пусть его. Мне-то что? Так, к слову пришлось, считай, пошутила я. Подходящая шутка для двухсотлетних поминок, правда?
Я поднялась, собираясь уйти. Моему терпению пришел конец. Но тут вбежал молодой хозяин. Похоже, он все слышал и всерьез рассердился.
— Опять ты за свое, Какако!
Та вскинула, было, брови, но потом смиренно потупилась. Но молодой хозяин продолжал бушевать:
— Да, ради двухсотлетних поминок я поистине терпелив. Мне принадлежит замысел этого празднества. Пусть все эти дальние родичи — дурачье дурачьем, но я себя сдерживаю. А ты что себе позволяешь?! Вышла замуж в чужую семью, значит, нам уже и не вполне родня. А злиться нечего! Накажу тебя за дурные замашки, ты будешь птицей, Какако!
Он никак не мог остановиться, этот глава рода.
— Птицей, ты станешь птицей, Какако! На следующее двухсотлетие изволь прилететь в обличье пернатой. А до празднества тебе и дела нет, мне все приходится устраивать самому. Вот в кафе, что возле школы в Каникамомэ, специально пригласил феминистов, чтобы народ развлечь. Говорят, они нынче в моде, феминисты. Нанял троих, заплатил им как следует. Позвал и депутата городского собрания, велел ему напудриться да накраситься, точно девке; он настоящим феминистом смотрелся.
Бедная Какако пыталась что-то возразить, но только вскрикивала и брызгала слюной.
— А что тут особенного — депутаты и без того придут. В главном доме вместе с невестками почитай тринадцать голосов наберется. И не только на двухсотлетие, на любую панихиду припрутся!
К совсем потерявшей разум госпоже Какако подбежала молодая женщина и поднесла ярко-красные ангельские крылья. Было в ней что-то такое, что невозможно подделать — движения, манера говорить, — всем напоминала она молодую жену. Но во время двухсотлетних поминок ни за что нельзя поручиться, даже за подлинность родства. А тут еще сотенная толпа ворвалась, разбрасывая творог тофу и вопя:
— Птицы, птицы, птицы! Кар-кар-кар!
Сотни людей, вдохновившись «Птичьей сутрой», устроили сумасшедший танец, обмениваясь выкриками «вот выходит птица: кар-кар» и «отдайте нам птицу!».
Издавна ходили слухи о превращении людей в птиц. Будто если во время двухсотлетних поминок, кто-то, нарушив запреты, заговорит о самом обыденном, нерадостном, его следует сделать птицей и отправить в полет, иначе двухсотлетие придется праздновать дважды за три дня, и весь род — главная ветвь и боковые — разорится вчистую. Чтобы избежать всеобщего краха, приходилось приносить в жертву даже самых дорогих родичей, обращая их в птиц; то-то дядюшка, великий шутник, подбивал устроить птичьи похороны, самое настоящее птичье погребение.