Он поднял глаза к верхним окнам. Теперь они все были выбиты, но на миг ему показалось, что он видит и одном из них свою мать, еще не очень старую, с уже седыми волосами, но живыми, молодыми глазами, в которых не было ужаса загнанного в ловушку животного, который в последние месяцы жизни не покидал ее. Она смотрела на угол Первой стрит, где ее маленький Андре, теперь уже в шестом классе, должен был перейти улицу с зеленым армейским рюкзаком за плечами, набитом тетрадями, карандашами, учебниками математики и истории. Когда он доходил до угла, он всегда поднимал голову и мама махала ему из окна. Три раза в неделю к ним приходила женщина, миссис Гиббс, помогавшая ему по английскому. Ему все еще было трудно, хотя большинство учителей в его начальной школе говорили по-венгерски. В маленькой квартире под крышей перепады температуры были почти невыносимы. В разгар лета это была печь, даже при открытых окнах, а когда зимой дул холодный ветер с гор, сотрясая дряхлые оконные рамы, Андре видел тонкую испарину дыхания мамы. Каждую ночь, независимо от времени года, она со страхом всматривалась в темноту улицы, проверяя и перепроверяя тройной засов на двери, и бродила по квартире, что-то бормоча и всхлипывая, пока живущие на нижнем этаже не начинали барабанить в потолок и кричать: «Да ложись спать, наконец, ведьма!»
Другие дети в округе, где жили семьи еврейских, венгерских и польских эмигрантов, никогда не принимали Андре за равного, потому что их родители не любили и боялись мать Андре, обсуждали «эту ведьму» за обеденными столами и наказывали детям своим держаться подальше от ведьминого сына, вдруг он такой же ненормальный. Друзьями Андре были те робкие, запуганные дети, которые тоже не находили себе места для существования в обществе остальных и поэтому играли всегда в одиночестве. Иногда, не выдержав, Андре — ведьмин сын — начинал вдруг говорить по-венгерски с сельским акцентом, и тогда из школы за ним гналась толпа детей, швыряя в него камнями и хохоча каждый раз, когда он спотыкался или падал. И для него это было очень тяжело, потому что и дома он не находил покоя. Это была тюрьма, где мать выцарапывала распятия на стенах, рисовала их на окнах, дверях красным мелом и кричала по ночам, когда во сне ее преследовали серые тени, а иногда лежала целыми днями, не вставая, свернувшись в клубок, как младенец, невидящими глазами глядя на стену. Такие припадки со временем становились все чаще и чаще, и дядя Мило, брат матери, который эмигрировал в Америку в конце 30-х годов и теперь был процветающим владельцем магазина мужской одежды, начал уже интересоваться, не лучше ли дорогой сестре будет отправиться в такое место, где она уже никогда не будет волноваться, где есть люди, которые о ней позаботятся, и где она будет счастлива. «Нет! — завопила мама во время одного особенно ужасного спора, после которого дядя Мило не заходил к ним несколько недель. — Нет! Я никогда не оставлю моего сына одного!»
«Что я там обнаружу, если поднимусь? — подумал Палатазин, глядя на окна. — Несколько изорванных в куски старых газет в слое пыли или пару забытых старых платьев в шкафу? Или то, что лучше всего не вспоминать?» Возможно, на стенах кое-где еще остались нацарапанные распятия, рядом с дырами от гвоздей. На этих гвоздях висели картины религиозного содержания в аляповатых золоченых рамах. Палатазин не любил вспоминать последние месяцы жизни матери, когда ему пришлось отвезти ее в дом для престарелых в Золотом Саду. Необходимость оставить ее там умирать буквально разрывала его на части, но что еще оставалось делать? Она уже больше не могла заботиться о себе, ее приходилось кормить, как ребенка, и она часто выплевывала пищу прямо на себя или марала эту отвратительную прорезиненную клеенку, которую приходилось надевать на нее. Она угасала день за днем, попеременно плача и молясь. Глаза ее стали очень большими и как будто светились. Когда она садилась в свое любимое кресло-качалку и смотрела в окно, на Ромейн-стрит, глаза ее становились похожими на две бледные луны. Поэтому он отвез ее туда, где доктора и сиделки могли о ней заботиться. Она умерла от кровоизлияния в комнатке с зелеными, как лес, стенами и окном, которое выходило на гольф-корт. Она была мертва уже два часа, когда дежурная медсестра зашла на проверку в 6 часов утра. Палатазин помнил последние слова, сказанные ему накануне той ночи, когда она умерла:
— Андре, Андре, — сказала она тихо, протягивая свою слабую руку, чтобы взять за руку сына. — Который час? День или ночь?
— Ночь, мама, — ответил он. — Почти 8 часов.
— Ночь наступает так быстро. Всегда… так быстро… А дверь заперта?
— Да, конечно (она не была заперта, но он знал, что если скажет так, она успокоится).
— Хорошо. Мой маленький Андре, никогда не забывай запирать дверь. Ой, как мне хочется спать… Глаза так и закрываются. Сегодня утром у парадной двери царапался черный кот, я его прогнала. Пусть держат кота у себя в квартире.