– Я люблю своих родителей и очень тоскую по ним…
На глазах выступили слезы. Горло свела судорога. Я не хотела верить ни единому слову. Страшно делалось от мысли, что Вулфман прав. И больно от того – насколько.
Загнанная в узкие рамки собственной жизни и жизни родителей, старшеклассницей я периодически впадала в уныние, меланхолию, иногда перетекавшую в депрессию. Жалость к родным временами сменялась злобой – так неразумный ребенок злится на маму с папой, не в силах понять превратностей их существования. Теперь, когда мне приоткрылись тайны правящей верхушки, вернуться к прежнему состоянию будет нелегко.
Впрочем, все мрачные мысли развеялись, едва Вулфман назвал меня Адрианой.
С какой любовью произносил он запретное имя! В его голосе звучали нежность, благоговение, забота истинного друга и защитника. А еще обязательная ирония и снисходительность. Чудилась
– Ты зовешь меня Адрианой, а сам так и не сказал, как твое настоящее имя.
– Верно.
– Почему нет?
– Адриана, мое настоящее имя то, каким ты меня называешь. Какое выберешь, такое и будет. Имя, данное мне при рождении, роли не играет.
– Неужели так трудно сказать? Ведь мое ты знаешь.
– Меня вполне устраивает Айра Вулфман. Для научных публикаций лучше не придумаешь. Вдобавок оно созвучно с моим настоящим.
– А какое созвучнее? Айра или Вулфман?
– Оба.
– Разве Вулфман не еврейская фамилия?
Отсмеявшись, Айра заявил, что да, еврейская. Впрочем, нет, скорее это «английская вариация» русско-еврейской фамилии, популярной в начале двадцатого столетия.
Несмотря на непролазные сугробы на дорожках, где еще не ступала нога других туристов, Айра постепенно ускорял шаг. Поскольку он всегда шел впереди (хотелось бы верить, по привычке, а не из желания постоянно быть первым), я была вынуждена поддерживать темп, забыв про разговоры.
Пару раз я проваливалась и увязала по пояс. Легкие саднило. Спина потела под теплой курткой.
Над головой простиралось безоблачное синее небо цвета китайского фарфора, черные птицы с негодующими желтыми глазами – то ли вороны, то ли скворцы – хриплыми голосами взывали к нам с верхушек деревьев.
Иногда мы встречались в прачечной на Рэмпайк-стрит. Теплый аромат мыльной пены. Гулкий стук белья в барабане. В отсутствие сотовых здесь всегда царила тишина, хотя народу набивалось немало, но в основном аспиранты, ни на секунду не расстававшиеся с учебниками. (Для студентов практически в каждом общежитии стояли стиральные машинки. Имелись они и в сыром подвале Экради-Коттедж, но я предпочитала непритязательную прачечную, где мы могли видеться с Вулфманом.)
На Рэмпайк-стрит я отдыхала душой. Все здесь дышало умиротворением, покоем. Казалось, даже у самого отпетого негодяя рука не поднимется «испарить» человека в этих стенах.
Первый раз мы с Вулфманом столкнулись там случайно, однако затем стали планировать наши встречи.
Я вызвалась гладить Айре рубашки, еще влажные после стирки. Хотя немнущиеся ткани уже изобрели, спросом они не пользовались из-за дешевизны. В моде были хлопок и лен. У Вулфмана имелось с полдюжины хлопковых рубашек, которые он надевал на лекции. Если он являлся в университет в галстуке, то ослаблял его после занятий, а выходя за пределы кампуса, моментально снимал под предлогом, что задыхается. В буквальном смысле.
Какое необычное, диковинное занятие – гладить! По местному ТВ постоянно крутили рекламу – счастливая домохозяйка радостно утюжит рубашки супруга.
В недрах платяного шкафа скудно обставленной трехкомнатной квартиры Вулфмана на Миртл-стрит стояли гладильная доска с прожженным чехлом и сверкающий утюг – такой тяжелый, что я чуть не уронила его, когда впервые попыталась взять. (Кстати, доска шла в комплекте с меблировкой.) То были артефакты прежней, утраченной Америки, о которой я имела весьма смутное представление: моя мама никогда не гладила, мы жили в «пост-хлопковую эпоху», где царили быстросохнущие и немнущиеся ткани.