— Я из тех, кому все в жизни дается кровавым потом и тяжкими трудами. Поверьте, Минна, не всегда это было приятно — продаваться маркизу, оплачивать собою Вервиль, камень за камнем; и не считайте меня бесстыжей потаскухой, не я первая, — такая купля-продажа вершится с незапамятных времен. Только со смертью Мертея я поняла, что Вервиль — мой, мое детище, но окончательно убедилась в этом лишь здесь… когда стало уже слишком поздно. Против меня затеяли подлый судебный процесс, Минна, и я его проиграла. А ведь я платила за Вервиль дважды — или вдвойне, понимайте как хотите. И вот теперь — в третий раз. Как же мне было взять и бросить все, что у меня отняли обманом, и даже не убедиться в потере своими глазами?! Ну нет, меня и так слишком долго водили за нос.
Шомон пересказал вам все, что болтали о моей жизни, не правда ли? Чего же еще ждать от этого мелкого проныры, — он и восхищается мною, и ненавидит. Быть женщиной — это почти то же самое, что принадлежать к третьему сословию; так было раньше, так, я думаю, будет и впредь: после того, как я увидела нынешнюю Францию, у меня не осталось иллюзий на этот счет. Вероятно, он расписал вам, какая я злая и жестокая, как я держала в руках счастье других и разрушала его. Так он полагал раньше, так думает и сейчас, но его суждения ровно ничего не значат.
Шевалье Вальмон все тридцать четыре года своей жизни брал женщин, не слишком заботясь о том, что от них остается, когда он бросал их. Он умер, также открыв для себя перед смертью, как дорого приходится платить, когда тебя больше не хотят или когда теряешь то, что любишь. Благодаря мне он умер вдвойне, и я рада этому.
Какое существование я, по-вашему, вела там? Мертей любил напоминать, что женился на мне без приданого. Разве могла я знать то, о чем умолчали все, даже мои родные? Стало быть, за отсутствие приданого я должна была платить красотой. И я быстро обучилась этому. В первые дни ему то и дело приходилось преодолевать мое сопротивление. Нелегко пятидесятипятилетнему старику побеждать, раз за разом, молодую нелюбящую женщину. И тогда он нашел выход. За каждую ночь с ним я стала получать какую-нибудь малость для Вервиля; не забывайте, Минна, мне приходилось за все платить сторицей. А на самом деле он продавал вторично то, что ему даже не принадлежало! Почему Корнелиус Каппель смолчал, как вы думаете? Да потому, что ему мало было просто растоптать мое сердце. Ох, как я ненавижу этого человека!
Минна молчала. Изабель видела, как шевелятся ее губы над сложенными ладонями.
— Чего вы просите у Бога, — чтобы он утихомирил меня или чтобы воздал наконец по справедливости? Один из этих, «благородных», когда-то спавший со мною, увидав после моей болезни, бросил: ее душа запечатлелась на ее лице. Мои любовники не отличались щедростью, Минна, — ни до, ни после. Так чем же могла я привлечь их с таким лицом? Разве им нужна была моя прекрасная душа, когда под покровом ночи они являлись, чтобы взять меня и научить (или думать, будто научили), для чего служит женщине рот, когда мужской член отмыкает ей губы.
Каждый человек имеет право на свою долю счастья; мне нужно было урвать свой кусок от общего пирога, и я это сделала.
Я ни о чем не жалею. Вервиль умер… ну ладно! Умерли и люди, отнявшие у меня молодость, невинность, даже имущество. Гильотина одним махом отрезала все. Я была даже менее жестокой, чем она, разве не так?
Вот только я еще не сложила оружия и заставлю дать себе отчет, но я не верю в Провидение, я не собираюсь сидеть в уголке и благодарить того, кто соизволит захотеть и снисходительно терпеть меня; нет, отныне со мною придется СЧИТАТЬСЯ!
Наконец она опустилась перед Минной на колени, подняв строптивую голову к заплаканному старческому лицу.
— О ком вы плачете?
— О себе, дитя мое. И вы ошибаетесь в отношении Шомона; он не ненавидит вас, он просто боится Эктора, вот и все, да и другие, полагаю, боялись тоже. Их игры вы превращали в войну, их мелкие светские драмы — в трагедию.
Разжав ладони, Минна тихонько гладила изъеденные оспой щеки.
— Я все думаю о ваших ночах, полных ненависти… Когда вы были во Франции, я почти не спала, все пыталась молиться, но у меня ничего не выходило. Вместо этого вспоминалась моя счастливая супружеская жизнь… счастливая, но такая короткая. Смерть — непоправимая беда, Изабель! И все-таки живешь даже после такой беды и временами забываешь о своей печали. Когда родился Арман-Мари, у меня стало являться ощущение, что человек, объявивший «никогда больше!», сам себя не знает. Ибо мой сын — не прошло и нескольких лет — вновь наполнил мое сердце любовью; другой, но столь же страстной.