Работаем двумя группами. Я вместе с Маером (он теперь следует за мной, как тень) топчусь у вагона парижского поезда, сжимаю трогательный букетик весенних тюльпанов, чтоб со стороны казаться встречающим даму кавалером. Мужчина, по приметам совпадающий с Паре, выходит на перрон один, озирается. В руках зажат небольшой коричневый чемодан. Отворачиваюсь и одними глазами сигналю помощнику: наш клиент!
Тюльпаны падают в мусорку, становясь первой жертвой операции.
Маер тащится за объектом к выходу, там должен передать второй группе. Потом будем поддерживать связь через телефонные звонки в контору и меняться, чтобы подозрительный француз не засек рядом одни и те же лица. Нас четверо, я храню в машине серое пальто и темно-синий плащ, разные шляпы. Они не дают полной смены внешности, но в какой-то мере путают подозреваемого.
Прогулка по центру Берлина до боли напоминает наши экзерсисы в абверовской школе. Руку на отсечение — Дюбель едва сдерживается, чтоб не заикнуться о давних событиях. Кажется, прошло лет сто… А Паре, словно специально возвращающий меня к тем временам, сворачивает к Кантштрассе.
— Урод срисовал нас, — скрипит ассистент. — Уводит к малолюдным местам.
— Само собой. Знаю, здесь полно проходных дворов и подъездов. Их некому блокировать.
— Что делать?
— Нагоняем! Прятаться нет смысла.
Переходим на бег. Французу за сорок, не скроется. Мешает чемоданчик. Он не питает иллюзий. Когда дистанция сокращается шагов до двадцати, разворачивается и стреляет мне в лоб.
Трусость это или отменная реакция, не знаю, но с невероятной скоростью прыгаю вбок, еще ничего не успев сообразить. Пуля чиркает о стену в миллиметрах от моей головы. Справа дважды рявкает вальтер. Француз хватается за руку, со стоном падает на тротуар. Маер с ювелирной точностью продырявил ему правую кисть и колено.
Вожусь с задержанным до поздней ночи. Подштопанный и забинтованный, Паре валяется на койке в камере внутренней тюрьмы. Отвечает односложно. Утверждает, будто принял нас за бандитов, оттого выстрелил первым. Лжет — уверенно констатирует мой внутренний переводчик с французского. Это очевидно. Также налицо основания держать его под замком — незаконное ношение оружия и посягательство на мою персону. И все. Можно сливать материал в Крипо, городскую уголовную полицию.
— Считаете, есть перспектива? — Шелленберг заседает в своем кабинете как капитан на мостике линкора. Никогда не был на кораблях, но впечатление именно такое. Говорят, стол у него бронированный, а в стенах на посетителя смотрят скрытые пулеметы. Количество телефонных аппаратов на столешнице явно превышает разумный предел для одного человека. — Так копайте. Что у него при себе?
— Кроме ствола — ничего подозрительного, герр оберштурмбаннфюрер.
Худое лицо шефа отражает задумчивость. Листает досье на задержанного.
— Странно. Не находите? Он устраивает пешую гонку по Берлину, потом перестрелку, ни на секунду не расставаясь с чемоданчиком. А в нем только трусы и носки. Обследовали?
— Так точно. Сам.
— Значит — недостаточно, Валленштайн. Я по старой памяти позвоню хорошему специалисту из Гестапо, попрошу приватно. Но! Ни на миг его не оставляйте наедине с чемоданом. Если он найдет что-то подозрительное, это ни в коем случае не должно попасть людям Мюллера. Свободны!
Покрутившись неделю в Гестапо, точно знаю, как действовали бы их следователи — устроили бы интенсивный допрос, не глядя на ранения арестанта. Шелленберг презирает их методы. Вызванный криминалист ощупывает швы, презрительно оглядывает следы моей самодеятельности в виде распоротой подкладки. Затем демонстрирует высший пилотаж, распуская тонкую кожу на два еще более тонких листа, меж ними запрятаны бумажки. Их выхватываю с жадностью коршуна.
— Прошу прощенья, коллега.
Четыре рукописных странички, все на немецком языке. Три из них — расписки в получении разных сумм, от двух до пяти тысяч марок, даты указаны довоенные. Читаю четвертую и едва сдерживаю вопль.
Лучше ее сжечь. Чем-то заменить. Но вопросительно уставился Маер, преданный, конечно, но не до такой степени, чтобы скрыть уничтожение улик. И гестаповец наверняка запомнил, что бумажки четыре. И раненый француз не может не знать, что запрятано в чемодане. Слишком много людей. Проклятие… На фоне внутренних метаний вызревает неожиданная мысль: Серебрянский жив! Но вряд ли бы он сам отправил паникера, что при первой опасности открыл огонь по наружке.
Письмо дяди Яши не конкретное. Придется рискнуть. С неприятным чувством, будто несу шефу собственный смертный приговор, выкладываю документы перед Шелленбергом.
Серо-стальные глаза подполковника бегают по строчкам, потом концентрируются на мне, как пулеметы в стенах.
— Потрясающе! В РСХА крот. Или даже два.
— Да, герр оберштурмбаннфюрер.
— Никому ни слова! Особенно дяде, кадры ни о чем не должны догадываться.
— Клянусь. Но у них свои источники информации.
— Знаю! — он напряженно выпрямляется, потом вскакивает из-за стола ради короткой дерганной прогулки по кабинету. — Русские? Пытаются наладить связи, оборванные во время арестов в НКВД?