Она крепко ухватила Артемия Ивановича за плечо и заставила встать. Пока они поднимались на девятый этаж, где в крохотной убогой комнатенке проживала Рухля Блидштейн, неожиданно свалившаяся на голову Артемия Ивановича покровительница поведала ему, что ее мать происходит из богатого флорентийского рода Лори, а она сама, влюбившись в молодого русского помещика Клушина, приехавшего посмотреть Флоренцию, увязалась за ним в Россию, но там была отправлена в черту оседлости, а этим летом среди прочих иностранных евреев выдворена за границу Российской империи. Домой она показаться не смеет, вот и живет теперь здесь изгоем у своих дальних родственников по отцовской линии, которые хотя и приютили ее, но, как и прочие обитатели Гетто, не жалуют ее, называя про себя «русской».
– Мне нужен друг, – сказала она Артемию Ивановичу, толкая скрипучую дверь без замка, которая вела прямо к ней в комнату. – Который бы любил меня днем и охранял от нечестных гостей.
Владимиров понял, что эта странная женщина предлагает ему стать сутенером и не стал отказываться. «Ведь надо же на что-то жить, пока приедет Фаберовский, – оправдываясь, подумал он. – Ведь я же только деньги с ее гостей получать буду. А потом распределять их и расходовать».
От последней мысли ему даже показалось, что убогую комнатенку осветило солнце, никогда не заглядывавшее сюда из-за плотной промасленной бумаги в окне.
– Вот здесь мы будем спать, – сказала Рухля и указала на широкую рассохшуюся кровать, отделенную от остальной части комнаты с буфетом и столом высокой ширмой. – Сейчас!
Она плотоядно облизнулась и глаза ее загорелись не сулившей ничего хорошего Владимирову похотью.
– Да-да, мне очень надо спать, – промямлил Артемий Иванович, отступая на лестницу. – Я так устал, что я просто без сил.
Рухля оценивающе оглядела его с ног до головы, осмотрела разорванный пиджак и синяк под глазом. Было очевидно, что он не врет и он действительно бессилен. Огонь в глазах у мадам Блидштейн потух и она сказала с сожалением:
– Ложитесь спать, русский мужчина. Я подожду до завтра. У вас есть время до ночи.
– А что ночью? – испуганно спросил Артемий Иванович.
– Ночью вам придется погулять, русский мущина. Ночью на этой кровати я буду зарабатывать нам еду.
Рухля вышла на лестницу, оставив его в комнате одного, и стала спускаться вниз. Владимиров подскочил к окну и пальцем проковырял в бумаге дырку. Но он зря надеялся – мадам Блидштейн не оставила ему никаких шансов на спасение, усевшись прямо напротив входной двери на скамейке, где всего десять минут назад он прервал свой свободный бег.
В расстройстве Артемий Иванович пошарил в буфете и нашел там зачерствевший кусок хлеба. Больше из съестного ничего не было и ему пришлось удовлетвориться сей непритязательной трапезой. Грызя невкусный хлеб, он вспомнил поросенка, отправленного через поляка своей возлюбленной Эстер. И тоска с невероятной силой овладела всем его существом. Оставив хлеб, он взял с буфета тетрадку в черном коленкоровом переплете, в которую его новая хозяйка педантично записывала химическим карандашом в одну колонку расходы на еду и квартиру, а в другую доходы, приносимые ей ее непотребным промыслом. В ней оставался чистым только один лист, слегка подпорченный единственной надписью на идиш. Артемий Иванович германо-еврейского жаргона не знал, поэтому, перевернув лист, взял вставку со скверным пером, макнул в чернила, и, проливая слезы умиления, начертал на обратной стороне листа:
«Дорогая Асенька!
И из Сибирских лесов, и из каналов зловонной Венеции спешу к тебе всем своим сердцем, которое просто пучит от любви и нежности к тебе. Никогда в жизни меня еще так не пучило, разве что один раз, когда в детстве соседка моего отца с кровосмесительной фамилией Братолюбова дала мне выпить козьего молока. Тоскуя о тебе здесь в Венеции, с нетерпением жду Фаберовского с деньгами, которых у меня уже и в помине нет, чтобы ехать в Каир к фараонам, и который обещался приехать четыре дня назад. Если сможешь, приезжай туда, иначе иссохну от любви, как древние организмы фараонов от любви к мумиям, сиречь фараоншам, не знаю только, как это будет по-египетски. Целую крепко, пока не пришла мадам Рухля-Шейна Блидштейн и не заподозрила, что я ей изменяю с тобою и не перестала кормить, чего она и так не делает, а корочка хлеба – разве еда, чтобы я как Иисус пятью хлебами насытившись, не мечтал о тебе и о поросенке, которого вы все наверняка съели и обо мне даже не вспомнили, сволочи неблагодарные.»
Тут Артемий Иванович представил себе Фаберовского, вместе с отвратительным доктором Смитом пожирающего его поросенка, вместо того, чтобы ехать в Венецию, и слезы закапали прямо на письмо, расплываясь чернильными пятнами по бумаге.
Глава 20