И в сумятице этой тревоги, этих воплей глаза всех сенаторов обратились к одному человеку – Фабию Максиму, а тот, спокойный, хотя и грустный да задумчивый, доверчивый, невозмутимый, обладал чем-то особенным в широте мышления и душевной твердости, что
Претор Помпоний Матон на следующее утро после того дня, когда разошлись злосчастные для города известия и пугающее уныние, спросил в сенате Фабия о том, что же надо делать.
– Ты, Максим, – сказал он ему, – известен у граждан и рассудительностью, и подлинным мужеством, только ты чист и не запятнан нахлынувшими бедами. Приди же на помощь родине, которая сейчас только на твое благоразумие, на твое великодушие и может положиться.
Фабий оглянулся, прошелся взглядом по рядам сенаторов, а те, вскочив почти единодушно на ноги, закричали:
– Говори!.. Говори!
– Дай нам совет!..
– Приказывай!
– Спаси родину!..
– Прими неотложные меры!..
– Защити Республику.
Фабий поднялся и заговорил громко, но спокойно:
– Необходимо сделать много, и притом много серьезного. По моему мнению, надо послать по
Все зааплодировали и единодушно проголосовали за эти меры, которые стали немедленно приводить в исполнение. Два претора, Помноний Матон и Публий Фурий Фил, за какие-то три часа вооружили несколько центурий молодежи, которым доверили охрану ворот. Сами ворота были сразу же закрыты. Сенаторы вышли из куриц и направились через Форум на улицы города, отправляя по домам горожан где убеждением, где просьбами, где силой.
И стали ждать; начали прибывать беглецы; они приносили самые неутешительные новости; три дня прошли в несказанной тревоге.
К вечеру четвертого после битвы дня в Рим прибыл Луций Кантилий с письмами от Варрона; тогда-то и узнали всю глубину несчастья. И вновь раздались плач, вопли, завывания. Город погрузился в глубокий и всеобщий траур.