Вернулись в здание суда, все покатилось так же спокойненько дальше, только в самом конце дня, когда все устали и всем дело, ввиду его очевидности, поднадоело, адвокат вдруг словно проснулся, начал цепляться к Толику, а прокурор, тоже было вздремнувший, заворчал, судья предупредила адвоката, чтобы он говорил по существу, не ловил свидетелей на словах: «Я сама не поняла вашего вопроса». — «Как же вы тогда поняли, что я „ловлю“?» — невинно спросил Катц, и зал вздохнул, зашевелился, почувствовал, что не так все и просто. Но прокурор продремал лишнего, потому что внезапно выяснилось, что Толик безбожно врал на всех предварительных допросах — и тогда, когда действовал «по наущению Фридлянд, пытаясь ее выручить, просто так — из уважения», и потом, когда
— Я прошу занести в протокол, — простодушно сказал Катц, — он все время говорил правду, но ведь правда бывает одна, а свои показания он меняет бесконечно.
Мне подумалось, что адвокат допустил явную ошибку, оставив без внимания потрясающую оговорку матери Толика, сказавшей, что следователь Сорокин вызывал ее и уговаривал
«Почему разрешают так придираться?» — возмущались в толпе, когда мы спускались по лестнице. «Подумаешь — из Москвы приехал!..», «Они его купили!..»
— Не правда ли, Феликс Григорьевич, у меня лицо продажного человека? — спросил Катц, аристократически вскинув и без того надменное лицо.
Перелом произошел на следующий день, и это было действительно красиво. Допрашивали подсаженную Иде в камеру литовку Райбужас — средних лет бойкую женщину, быстро отрапортовавшую: «Она мне сразу все рассказала, литовцы, говорит, не продают. Поехала, мол, с любовником, шофера взяли, чтобы прикрыть шашни, после наезда пообещала шоферу большие деньги, а он ее продал» и т. д. Катц спокойно начал допрос и через несколько минут выяснил, что она скрыла от следствия свои прежние судимости, что она трижды отбывала большие сроки, но главное, что ее уже допрашивали о разговоре с Фридлянд, как будто заранее уже знали о сути разговора, а дело между тем давно было в прокуратуре и следователь милиции, ведший дознание, вести допрос не имел права. Потом допрашивалась вторая сокамерница Иды, отрицавшая все, что говорила Райбужас, сказавшая, что по дороге в суд та требовала от нее говорить то же самое, им, мол, за это скостят срок. Судья заметно нервничала, прокурор все время жаловался на адвоката за «придирки» к свидетелям и наконец не выдержал: «Адвокат ведет процесс безобразно. Мы будем жаловаться в московскую коллегию адвокатов и требовать устранения его из процесса». Зал затаился, в голосе прокурора появилось начальственное раздражение — кто мог усомниться в его праве жаловаться, удалять и разговаривать таким тоном!
И тут Катц выпрямился во весь рост, исчезла старческая сутуловатость и незащищенность плохо слышащего человека. У него были свободные жесты
Зал обалдело замолчал. О чем думали эти люди, никогда не слышавшие о возможности какого бы то ни было сопротивления начальству? Как же так? Все несомненно: прокурор говорит не от себя, следователи и судья против нее, в городе столько времени провисела витрина, — и вдруг так просто, при всех: «Я убежден в ее невиновности!..» Если он куплен, то так громко об этом не говорят…
И тут в мертвой тишине зала раздались аплодисменты: стоя аплодировал В. В., как потом сказал, совершенно непроизвольно, не подумав о впечатлении, которое это может произвести. Зал поддержал его — как шквал прокатился по набитому людьми помещению. Судья нервно передернулась: «Делаю предупреждение, — сказала она. — Здесь вам не концерт». Но дело было сделано, и процесс покатился по совершенно иному руслу. Катц стал совсем другим, я не понял, как это произошло, но уже не прокурор вел процесс и нападал, он только защищался, и сколько бы адвоката ни прерывали, он неизменно поднимался снова, непременно договаривал все, что хотел, но главное,
«Как так, — с удивлением прогудел кто-то в зале, — что ж он, нашим органам следствия не доверяет?..»