Требование от допрашиваемых «чистосердечного признания» следователи НКВД часто облекали в форму просьбы о некоей «помощи органам», за которую эти органы не останутся-де у него в долгу. Почти всегда в таких случаях разговор шел о «выдаче» несуществующих сообщников, которыми могли явиться, главным образом, близкие друзья, а то и родственники обвиняемого. Это нередко наталкивалось на трудно преодолеваемые этические барьеры. Особенно у таких как Корнев, отягощенных наследственным, русско-интеллигентским идеализмом рыцарей гражданской морали. Через три месяца почти непрерывных допросов с применением мер воздействия в виде карцеров, лишения сна, частых избиений, держания «на стойке», этот хрупкий потомственный интеллигентишка начал совсем «доходить». Он довольно быстро признал, что ездил к Вышинскому с целью его застрелить. Однако сделал это только-де по собственной инициативе, движимый чувством ненависти к большевикам. Пистолет же, которым он хотел воспользоваться, а потом, не решившись на это, зашвырнул в Москву-реку, сохранился в их семье с дореволюционных времен. Версия годилась разве только на худой конец. Она не соответствовала тогдашним политико-юридическим концепциям. Политический террорист-одиночка, да еще покушающийся на жизнь одного из главных деятелей Советского государства, был либо живым анахронизмом, либо свидетельством плохой работы следственного отдела областного управления НКВД. Связи же с какой-либо организацией Корнев упорно не признавал. Ведь это означало бы, что он должен назвать хотя бы одного конкретного человека, через которого поддерживалась эта связь. Того, конечно, арестуют, и начнется новая цепная реакция вербовок и оговоров. Махнув рукой на собственную жизнь, Корнев считал, что губить чужие жизни он права не имеет.
Возникла опасность, что этот слабогрудый астеник, заболевший, как многие здесь, скоротечной чахоткой, загнется в своей камере. Такой конец дела, о котором мог поступить запрос из самой Москвы, был крайне нежелательным для следователей Корнева. Он характеризовал бы их работу уже не как просто плохую, а как совсем грязную.
Поэтому было решено избавить слишком совестливого упрямца от вербовки. Тем более что как вербовщик он не представлял для НКВД никакого интереса. Был найден покладистый подследственный, давно уже расколовшийся по «всем швам», которому было все равно на кого еще и что написать. Услужливый «помощник следствия» дал нужные дополнительные показания. Согласно этим показаниям он и был тем связным эсэровской террористической группы, который завербовал в нее Корнева и все эти годы периодически извещал его, что организация продолжает существовать и в свое время даст ему ответственное поручение. Такое поручение несколько месяцев тому назад он и передал вместе с пистолетом иностранной системы — приводилось даже название этой системы — товарищу по тайной организации, сумевшему пролезть на должность, внушающую к нему доверие официальных органов. Пользуясь косвенными подсказками, смекалистый сочинитель, только сейчас узнавший о самом существовании Корнева, приводил и другие подробности своих встреч и разговоров с ним. НКВД любило в таких сочинениях детали, придававшие им правдоподобность. При условии, конечно, что они заведомо не могли быть проверены. Вроде системы пистолета, в забытом месте брошенного в реку.
«Обличитель» своего товарища по преступной деятельности особо подчеркивал, что никого больше из своей организации тот не знал. Это вполне соответствовало принципам современной структуры контрреволюционного подполья и было принято следствием безоговорочно. Показания его «вербовщика» были зачитаны Корневу. Ему таким образом было дано понять, что «организация», к которой он приписан, все равно уже разгромлена и что его признание, следовательно, не является предательством по отношению к кому бы то ни было. Расчет оказался точным. Корнев оценил оказанную ему «помощь» и переписал свои показания в нужном НКВД духе. Не потребовалась даже очная ставка с его обличителем. Но при этом его потрескавшиеся, посиневшие губы на худом заросшем лице кривились в какую-то странную, как будто торжествующую улыбку. Корнев и в самом деле торжествовал. Его писанина не могла уже ничего прибавить или убавить в его собственной судьбе. Но по отношению к другим его совесть оставалась чистой. Умереть же надо с чистой совестью.