– Влияние на меня! – возмутился, громко смеясь, Чапинский. – Где же вы учили, чтобы яйца курицу учили?
– А сейчас это так, пане профессор!
– Но не у меня! – отпарировал профессор. – Общество было милой институцией, полезной, достойной, но разговаривать сегодня о навозе и выкупе, когда в городе льётся кровь, это уже хуже, чем бесчувствие. Сами себе приговор подписываете. Делайте что-нибудь!
Молчаливый, серьёзный, как всегда, когда пытался строить из себя очень умного, Эдвард принял физиономию красивого урядника, известного по чёрным глазам и лысине, и ответил с важностью:
– Мы делаем, что возможно, и как римские сенаторы, готовы на креслах наших курульских…
– Вы готовы дать окружить себя жандармами для безопасности, – рассмеялся профессор.
– Что же? Или нам пойти биться на улицу? – спросил Эдвард.
– Ещё нет, – сказал Чапинский, – но вы могли бы хоть вылезти из грязи и чиншов, когда вас там куча, сказать всё-таки, что и вам, и родине чего-то не хватает.
Эдвард принял таинственную мину, всегда по образцу физиогномики, которой любил подражать, и сказал:
– Что будет возможно, то и сделаем, но эта улица! Эта улица! Что вы на это скажете? Дети, студенты, бродяги!
– Я также удивляюсь, что до этого дошло… но, ничего не делая, вы сами бросили дело в руки детей – это не их, но вас осуждает! Читайте историю: когда князья ничего не делают, выступают из толпы Месанилы, когда старшие молчат, кричат младшие, а если бы молодость замолчала, воззвали бы о мести к небесам камни.
– Я признаюсь вам, что не знаю, что уже отвечать, – сказал Эдвард, – таким нахожу вас сегодня удивительно расположенным; мы не понимаем друг друга.
– Кажется, – сказал немного насмешливо профессор, беря понюшку.
– После вчерашнего урока кажется, что это не повторится, – сказал Эдвард с ударением.
– Вы думаете?
– Хорошо их там потрепали.
– Несколько раненых… даже убили…
– Байки! Только плашмя били… помяли.
Чапинский нахмурился и замолчал, прошёлся по комнате.
– А что там? Холодно на дворе? – спросил он.
Эдвард, удивлённый внезапной переменой разговора, не знал, что отвечать.
– Холодно? Да… влажно… А панна Анна?
– Панна Анна уставшая, всю ночь не спала после вчерашнего страха.
– Может, там была?
– Нет, но смотрела на эту трагедию с угла улицы, а крик и шум аж до неё доходили; много убегающих через Пивную пробегали под нашими окнами.
Эдвард ничего ещё не отвечал.
– Сегодня у вас, наверно, какое-нибудь заседание, идите на него, – сказал профессор, очевидно, избавляясь от него.
– Моё почтение панне Анне.
– Очень благодарю от её имени… день добрый.
– День добрый.
И Эдвард вышел очень кислый. Утешало его то, что должен был показаться высшим, чем уличная толпа.
Франек после сна, который его немного подкрепил, после нового осмотра раны, с полудня был в нормальном состоянии, чувствовал, что молодость пересилит эту опасность, в грудь вступила какая-то надежда; беспокоился только о том, что как раз приходила минута активности, для которой он был уже потерян.
В соседней комнате шептались, проходили явные совещания, впрочем, он знал, что после вчерашнего поражения, завтра, прежде чем Общество распадётся, город попробует ещё раз призвать их с собой к действию. А его там не будет.
Когда он так сидел, погружённый в думы, к вечеру Анна, беспокойство которой постоянно разливалось слезами, не выдержала, чтобы не проведать; прибежала смелая, потому что с чистой совестью, одна к ложу больного, чтобы его словом утешения отрезвить.
Какой же спокойной и сладкой была тихая их беседа в этой малюсенькой комнатке, в сумерках!
– Ну вот, – сказал медленно Франек, беря её маленькую ручку, которую прижал к устам, – всё, может, наше счастье, вся слава моя, вся жизнь, дорогая Анна! Кто знает, что со мной будет? Кто знает, что будет с нами? А этот час, который ты для меня выкрадываешь, не боясь людей, наговоров, подозрений, не отказываясь смотреть на страдания… о! это час неземного счастья! Я его никогда, никогда не забуду. Не есть ли это самый чистый цветок того, что земля и жизнь могут дать? Верь мне, даже эта слабость, рана, это моё увечье что-то добавляют к этому счастью; я рад, что ранен.
– Мой дорогой, – отвечала девушка, – я бы меньше сегодня желала этого счастья, так горько заправленного кровью, а тебя за это видеть таким, каким был, не с этой болью, которую ты должен подавлять в себе, которая помимо твоей воли проявляется у тебя на лице. Не говори, будем мечтать о будущем, успокойся!
– Что же делается в городе?
– Город спокоен, но дрожит…
– Он спокойным быть не может.
– Говорю тебе, видимых, по крайней мере, никаких следов движения, как если бы всякую мысль манифестации отбросили.
– Что же! Пожалуй, изменились планы!
– Кажется… спи, отдыхай и думай о своей картине.
– А! Чем же я буду её рисовать! Поднимется ли рука, кто знает! И в любом случае не скоро.
– О! Увидишь! Молодость творит чудеса.
– Да, на это и впрямь нужно чудо, потому что чувствую, что она мертва и как не моя, не будем говорить об этом.
– Не будем говорить.