— Да у неё, пра, ноне свой хлебушко повёлся. Сыта на сверхосытку…
— А у рыбки что, своя столовка?
— Факт, не твоя. Убрала свой хлебушко да и спит себе в печарке[203]
под бережком. Айдаюшки и мы, Мишута, себе на отдых.А дома шутя, шутя да в шестое лето парнишка-хват и свяжи катетку, простенький платочек машечкой[204]
. Зубечики, правда, я сама вязала. Двухлетней сестрёнке Гале (буду жива и её научу) на день рождения подарил. Под шапочкой носит.Ой да ну… Растрещалась, как сорока к непогодице.
Что насказала про себя — это от большого дерева одна только веточка…
Открылась дверь, вошла сестра. Подивилась:
— А здесь что? ООН заседает? Хватит. Ходячие! В столовку на ужин!
Утром доктор с обходом застал меня за вязаньем.
Сидела я вязала. И подслушивала радио. Со стены лопотало.
Выступал кумедный задышливый генсек:
— Фсе на… ши… тру… тру… тру-дя-щи-е-ся сиськимасиськи дружно идут на… на… на… гавно…
Всех так и опахнуло морозью.
Обход конфузно уставился на меня.
Будто это я проквакала.
А генсек тем временем дважды надёжно передохнул и с горячего разгону всем назло почти правильно отчитал то, что ему там понаписали:
— Усе наши тру-дя-щи-еся сис…тема…тицки дружно идут нога у ногу…
Ну, куда почапали те трудяги, уже никого в палате не интересовало. Вся комната крепко обрадовалась успеху вождя. Пускай и с третьей разбежки, а таки «бровеносец в потёмках» сам выскочил из дерьма!
Ой да ну!
А вообще жалко Лёлика.
Душевно жевал язык, когда выступал.
То ли мне прислышалось, то ли и в сам деле кто в обходной свите в смехе пожелал:
«Этого генчудика с бетонной челюстью давно пора на целине похоронить, малой землёй присыпать, чтоб не возрождался».
Профессор мне улыбнулся, хорошо так улыбнулся в развалистые усы. Отчего они хитрюще так разъехались.
— Ну, как мы себя чувствуем? — сымает вежливый спрос.
— Вижу, вы себя недурно чувствуете. Мне тоже грех жалиться.
— Вот это ответ! — выставил он палец.
— Да, доктор, — кладу подтверждение. — Знаете, лучше. Может, это оттого, что разуважили вот бабий каприз?
— Может, и оттого, — уклончиво, надвое так, с усмешечкой откликается.
Взялся мой профессор с живинкой разглядывать мою работушку. Смотрел, смотрел…
Скачнуло моего избавителя на пенье.
Промурлыкал прилиплую, как слюна, куплетину из хулиганистого врачейского гимна «Тяжело в лечении — легко в раю!» и со вздохом рапортует:
— Мда!
— Какой вы нарéчистой! — отстегнула я с солькой.
Шпильку мою он пустил мимо уха.
Серьёзно тако докладывает:
— Конечно, я не какой там спецок от культуры… Хотя я ни на ноготь не смыслю в Вашем деле, всё ж скажу. И паутинка у Вас на плечах, и то, что под спицами сейчас растёт, — это, если хотите, застывший божественный восторг!
— Ну-у-у, — оконфузилась я. — По части восторга, доктор, у вас полный перехлёст.
— Скорее, недохлёст, Анна Фёдоровна. Своими ж знатными платками Вы заработали державе золота столько, сколько сами весите!
— Это кто Вам такущую справчонку нарисовал?
— Платок, — ломит далей своё, будто я и не подпихивала ему вопросца, — сам по себе уже ценность не только материальная, но и духовная. Да плюс — это Вы и не подумали на счёты положить — вязанье как таковое. Вязанье Ваше — прекраснейшее лекарство! Именно! Лекарство! А не каприз, как Вы изволили квалифицировать. Если Вы за вязаньем не забываете вовсе, так (это уже точно!) не ахти эсколько думаете о болячках. Думаете всё больше о деле. Так что в оптимистическом духе вяжите на здоровье и дальше!
— Да куда ж я денусь, доктор? Буду вязать. Я на этом зубы съела.
И — поехали с орехами! — и пошла, и пошла, и пошла бабка в гору.
Вскорости прикончила я платок.
Хорошо связала. Без расколов. Оно вроде и ясно. Жёлтинцы ж «ландышей» не вяжут!
Узор слился крупный, глазастый, яркий.
Ну, думаю, раз я не померла, раз одиножды спас платок, так спасёт и ещё. Отживу ещё сто лет. А то, что жила, мимо.
Не в зачёт.
Выписали меня из врачебницы.
Вышла я на майскую улицу…
Не только света, что было в больничном окошке.
На улице больше его. Света-то!
Иду по живому, по весёлому Оренбургу к вокзалу.
А у самой от тревожной радости душа жмурится.
Ехала я поездом домой, думала всё про Левшу.
Вот принеси ему кто в скорбный дом блоху подковать, разве он помер бы так рано?
29
Май леса наряжает, лето в гости ожидает.
Вышла я в Жёлтом.
Не успела протереть очки, как поезд мой и увейся. Народко (там приехало-то полтора человека) вбыструю стаял с виду.
Прижала я сумку к груди, стою на холостом полустанке. А чего стою и не скажу.
А кругом благодати-то что!
Май…
Солнце полыхает такое…
Глянь на него в полные глаза — ослепнешь.
Пшеница уже в перо пошла.
Деревья в зелёную одёжку вырядились.
Птички с тех дерев пускают трели.
Молодая травушка чуть не у самых ли рельсов взрезала землю. Продралась к свету. Стоит тугая да упругистая. Ну гвоздь гвоздём! Кажется, вот шагни на неё — ногу проткнёт.
Склонилась я…
Тихонько погладила шёлковые головы травинок…
Я снова дома…
От слёз света не вижу…
Откуда-то из дальней дали, не из самой ли из груди земли, еле слышно подступается песня.