Я помню, как старуха раскладывала их на две неравные стопки, а Таракан с ней соглашался. У мертвых, висевших на одной стенке, были разные лица, но они сгорели в одном тазу. Тогда я не мог этого понять. Я был уверен: эти люди достойны разной участи, поэтому и записал их в два столбика — как слышал. Если я что-то и понял, то потом, когда прочел рукопись своего деда. И Таракан, и старуха не судили прошлое. Они смотрели в будущее и действовали, сообразуясь с законами цивилизации, выпавшей на их долю: в мире, построенном блудниками, рано или поздно стираются все различия. Все: и живые, и мертвецы сгорают в одном тазу.
Теперь это будущее настало. Его победной поступи уже никто не в силах помешать — во всяком случае, ни старик, ни старуха, ни все другие мертвые, за которыми эта девочка явилась на кладбище, чтобы выпустить их на волю, но те, к кому она обратилась, не испугались, потому что и сами были частью нашего мира, персонажами его подмененной и запутанной истории, в которой все соединяется намертво: жизнь и смерть, справедливость и несправедливость, добро и зло.
Я возвращаюсь в комнату и сажусь за компьютер: пришла пора последней главы. Впрочем, глава — неподходящее слово. Моя рукопись состоит из разрозненных отрывков. Это теперь я распределил их по главам и обозначил цифрами, хотя, наверное, мог бы и буквами.
А все-таки интересно, как он будет выглядеть — этот последний и настоящий суд? Полагаю, там тоже будет зал, и сцена, и длинный стол президиума, за которым рассядутся судьи — верховные боги каждой великой цивилизации, представавшие перед смертными в самых разных обличиях. Одни с человеческими, другие с птичьими головами, третьи с головами животных. А во главе сядет Дух. Мне не представить его обличия. Но это не имеет значения — на то он и Дух. На столе будут лежать листы бумаги, шершавые, как ватман или папирус. У подсудимых, чьи души подлежат взвешиванию, не останется имен. И, конечно, никаких фотографий. На фотографиях мы все на кого-нибудь похожи — разве можно за это судить? Чтобы взвесить душу, достаточно знать ее личный номер: буква через черточку с цифрами.
Писцы, держащие палетки, уже начинают выкликать.
Мы стоим и дожидаемся своей очереди. Когда дойдет до меня, я выйду и повернусь боком, чтобы смотреть в зал. Лишь бы не встретиться глазами с теми, от кого зависит вердикт. Уж я-то знаю, каким он будет в моем случае…
Меня бьет озноб. Ничего удивительного. Здесь, в Европе, не топят, а
Быть может, я тоже родился львенком. Кто знает, что бы из меня вышло, явись я на свет в какой-нибудь другой стране? Например, в этой, где, надеюсь, и буду похоронен. Но я родился
Если суд будет справедливым, наши номера окажутся в разных столбиках: ее в одном, мой — в другом.
Я хожу из угла в угол, поглядывая на камин. Он — мое единственное спасение. У меня есть запас дров. Я купил и сложил в кладовку: сухие ровные чурбачки. Вспыхнут, едва поднесешь спичку. Судя по всему, этим всё и кончится. Но сперва надо допечатать.
Я пытаюсь, но у меня сводит пальцы.
Дело не в холоде, а в том, что этот старик прав: мы все идем и общей, и своей дорогой. Мы все подчиняемся общим мифам, но у любого из нас есть и свой, собственный миф. Или роль, которую каждый из нас играет в общей истории. Я-то знаю,
Склоняясь к клавишам, я бормочу: «Покончить… Со всем этим…» — но не знаю —
7
— Да нет у меня никаких денег!
— Но ты же обещала… обещала придумать. Он сказал: разобьет!
— Ладно тебе… — Инна накручивала прядку на палец. — И с места не сдвинет. Вымогатель он. Самый обыкновенный.
— Но того-то утащил. Впрягся и доволок, — Ксения еще надеялась. — Сказал, доживет до завтра. До завтра, а сегодня — суббота…
— Значит, не дожил, — Инна отбросила прядь.
— Если надо — тебе… ты всегда, всегда придумывала, — Ксения лепетала жалко.
— Дура! Ты просто дура! Думаешь, не знаю?.. К Исусу своему торопишься — керосинчик лить. Одной-то стра-ашно…
В дверь постучали.
— Что случилось, девочки? Вы так громко…