Очень мало фактических сведений о жизни Ореста Кипренского до его первого отъезда в Италию 14 мая 1816 года. Конечно, можно заполнить эти лакуны всевозможными историческими событиями и анекдотами. Но Кипренский как-то мало и не бурно реагировал на события истории, словно бы наблюдая, но не участвуя. Среди его окружения встречаем людей самых разных политических убеждений. Тут и будущие декабристы – юный Никита Муравьев, Николай Тургенев. Сосланный из Литвы, революционно настроенный поэт Адам Мицкевич. Аристократическая либеральная знать – приятель Пушкина поэт Петр Вяземский. Консерваторы – граф Хвостов и переметнувшийся из «новаторов» в «архаисты» Сергей Уваров. Особы царской фамилии, которые Оресту покровительствовали (великая княгиня Екатерина Павловна, супруга Александра I Елизавета Алексеевна).
Причем он как бы не замечает политических и социальных разногласий своих приятелей и моделей. Его оценки основаны на чем-то другом. Его вдохновляет мальчишеская горячность юного Никиты Муравьева, в дни отступления от Смоленска бежавшего из дому на войну «в гороховом сюртучке»[31]
.В графическом портрете 1813 года художник выделяет, оставляя почти без штриховки, его светлое юношеское лицо. А вот либеральный князь Вяземский его чем-то явно раздражает. Графический портрет князя 1835 года нарисован виртуозно, но без малейшего тепла. Кипренского не смягчило даже то обстоятельство, что князь недавно потерял (в той же Италии, где портрет создан) дочь, умершую от чахотки.
Иными словами, характеристики художника основаны на каких-то интуитивных «экзистенциальных» предпочтениях, а не на социальном положении или политических взглядах модели. Они вроде бы наивно безыскусны, но проницательны и точны. И вовсе не всегда благожелательны: Кипренский может быть и «злым».
Его письмо с описанием заграничного путешествия, посланное президенту Академии художеств Алексею Оленину летом 1817 года, где он в конце передает поклоны чуть ли не всем своим титулованным и нетитулованным петербургским знакомым[32]
, вызвало ироническую реплику Николая Тургенева, зафиксированную в его дневнике: «1817 год… 11 ночи. Теперь читали мы письмо Кипренского из Италии и смеялись странности описания путешествия и поручения поклонов»[33].Но эти «поклоны», как мне представляется, вовсе не лесть и не тщеславие «хорошими знакомствами». Кипренский горяч, порывист, даже несколько наивен и не этикетен в своем поведении, но он не льстив. Он искренне восхищается Елизаветой Алексеевной, которая оплатила его поездку в Италию, он полон воодушевления по поводу «прекрасного начала» Александра I. Его отношения с «сильными мира» не формально казенны, а личностны. Ведь и его «видят в лицо», а не причисляют к безликой толпе.
Поэтому мне представляются несколько политизированными и выпрямленными характеристики художника, данные Яковом Бруком: «Кипренский – патриот и государственник. Он убежден, что живет в лучшей стране и в лучшее историческое время, горд, “что родился русским” и пребывает “в счастливый век Александра I и Елисаветы несравненной”. Он полон патриотического одушевления, размышляя о мощи российского государства, и не приемлет химерических мыслей о вольности и свободе…»[34]
Художник явно не вписывается в такие жесткие определения, как «патриот» и «государственник». Его политические представления, как у многих романтиков, достаточно размыты, ориентированы на личные пристрастия, на интуитивные представления о красоте и правде. На какие-то почти «детские» мысли о своем, родном, душевном, искреннем.
Романтики вообще часто видели конкретную реальность сквозь призму «вечного» мифа. Недаром Мандельштам написал о Константине Батюшкове, принимавшем участие чуть ли не во всех военных кампаниях своего времени, как о человеке, у которого на часах всегда стояла «вечность»:
Ведь и сам Орест Кипренский, задумав уже после смерти Александра I воплотить его противостояние Наполеону, изобразил это противостояние в мифологической и аллегорической композиции, где Аполлон поражает Пифона.
Все слишком конкретно-политическое романтическим сознанием затуманивалось, углублялось и поэтизировалось мифологическими ассоциациями, личностным подтекстом. В свой картон Кипренский включил фигуру крылатого существа, не то Эрота, не то ангела, которого он писал со своей Мариуччи. Тем самым он его «утеплял». Но к Мариучче мы еще неоднократно вернемся.
Поэтому мне представляется гораздо более обоснованной позиция Валерия Турчина, видевшего в письме Оленину приметы романтизма и свободы: «Его послание из Рима надолго запомнилось… Дух свободы, которым были окрылены переживания художника, запал людям тревожных десятилетий в душу»[35]
.