На корме были, кроме меня, две бедные девушки: «Ой, горе! Ой, горюшко нам совсем! Не видать нам тебя больше, маяк Генуи!» Ну и что с того, в конце-то концов! И плясал наш корабль, плясал до самого Буэнос-Айреса; и от этого было так весело; и море смеялось вместе с нами своим шутовским и непроницаемым смехом. Не знаю, может, дурацкой дразнящей проказой моря была и тошнота, в которую эта огромная скотина вгоняла меня своим весельем… Но уж довольно; дни проходили. Среди мешков картофеля я нашел себе убежище. Как освещали пустынный берег последние багряные лучи заката! Корабль уж целый день плыл вдоль берега. Простая красота мужской грусти… А порой, когда вода долетала до окошек, я любовался экваториальным закатом над морем. Видел, как уносились птицы вдаль от своих гнезд; точно так же и я; но не было это мне в радость. В поздний час, растянувшись на палубе, я смотрел, как в ночной прохладе под шум воды раскачиваются мачты……………………………………………
И вновь слышу нестройную прелюдию визжащей струны под смычком скрипки воскресного трамвая. Маленькие белые кубики улыбаются на берегу залива, выстроившись по кругу, будто огромная вставная челюсть, среди удушливых запахов дегтя и угля, смешанных с вызывающим тошноту запахом Беспредельного. Над безлюдными причалами дымят пароходы. Воскресенье. Отдых для порта, полного мертвыми остовами после медленных людских потоков, этих муравьев из огромного склепа[19]. А между клещами подъемных кранов трепещет река, что бежит молча, давясь беззвучными всхлипами, быстро бежит к вечности моря, которое мечется вдали, затевая заговор, чтобы прорвать линию горизонта.