Это двойное варварство, Гитлера и Сталина, продолжалось теперь изо дня в день, часами по всем районам одновременно. Кровь стыла в жилах города.
История знала осады и катастрофы. Но еще никогда человеческие бедствия не бывали задуманы в виде нормативного бытового явления (XVIII: 138, 10).
Понятие нормализации катастрофы позволяет ей предположить, что русский, или советский, человек погибал не так, как «европеец». Советский человек «обладал полным безразличием к смерти» (XII-bis: 23, 62). В другой раз она пояснила: «Он подчинялся обстрелам и молча умирал в расцвете дня и здоровья, как умирал в застенках чеки, в изнуреньях концентрационных лагерей» (XVIII: 138, 10–11).
За этим следует новый вывод. Фрейденберг рассуждает о том, как осажденный «русский человек» относится к другому:
Но там, где русский человек оставался с глазу на глаз не с властью, а с человеком, он становился зверем. Из него выпирал весь его рабский терпеливый крик. Грубость и злоба женщин в очередях, на рынке, в трамвае, у дворового крана была поразительной, изумлявшей своими дикими формами (XVIII: 138, 11).
Такая динамика взаимоотношений между людьми кажется ей результатом тиранической власти. Будучи врагом другому человеку, русский человек оставался кроток по отношению даже к мелким, бытовым представителям власти:
Власть нещадно мучила их, этих морально опустошенных людей, выветренных дотла. В отношении к наглым продавщицам, к завмагам, к наглым управхозам, они были кротки пуще Франциска Ассизского. Малейший протест против властей, даже самых микроскопических, вызывал их бурное и злобное к «протестантству» заступничество за власть (XVIII: 138, 11).
Так, на материале блокады Фрейденберг анализирует диалектику доминирования и подчинения в советском обществе, от отношений между запертыми в одной комнате членами семьи до взаимодействия между продавцом и покупателем, управхозом и съемщиком.
И в блокадных, и в послевоенных записках Фрейденберг с болезненной настойчивостью пишет о своем разочаровании в людях, и, как она сама понимает, она склонна плохо говорить о близких. При этом она делает обобщения о драме человеческих отношений как части политической системы сталинского государства:
Плохие люди есть везде, во всех странах. Зависть, клевета, интриги у всех наций на свете, как испражнения – у всех милордов и миледи. Это верно, но нигде никогда эти духовные нечистоты не носят, как при Сталине, характера организованной общественной системы. Здесь человека травят, гнетут, удушают и преследуют в официальном, узаконенном порядке, всем государственным аппаратом во всей его страшной мощи (XVII: 129, 19).
Она приходит к выводу, что именно давление государства приводит к враждебным отношениям между людьми: «эта сталинская система была такова, что в ней находили питательную среду самые страшные людские бактерии – продажность, предательство, ложь, корыстолюбие, подлость» (XVII: 129, 20).
Эти теоретические рассуждения о свойствах власти прерывают рассказ об отношениях Фрейденберг и ее матери со студенткой-комсомолкой Ниной, которая делилась с ними своим военным пайком. Так сталинское государство определяло всю жизнь человека.
Однажды, в ноябре 1943 года, раздраженная тем, что в годовщину революции имя Сталина постоянно повторялось по радио, Фрейденберг разразилась замечательной тирадой о вездесущности самого Сталина: