Узнав по предыдущему опыту сметливость и отвагу г. Тараткевича, решился я, по возвращении на позицию, употребить его для руководства действиями небольшой команды стрелков, которые бы рекогносцировали местность вокруг всего лагеря и в совершенстве приучились ко всем случайностям малой войны. И Тараткевич, и солдаты были этим чрезвычайно довольны. Такие рекогносцировки были ими рассматриваемыми, как самые приятные прогулки, где можно было поохотиться, а, главное, раздобыться съестными припасами из разных складов, деланных горцами по окрестным пещерам, довольно многочисленным в известковых горах. Каждое утро, если служба не мешала, стрелки мои, в числе 20–25 человек отправлялись на поиски и к вечеру возвращались с добычею, обыкновенно с несколькими мешками проса, а за недостатком его хоть с несколькими досками из разобранных горских саклей, которые стояли пустыми. Доски эти шли на продажу нашим колонистам, нуждавшимся в них при постройке домов, и таким образом все были довольны: и переселенцы, дешево добывавшие строевой материал, и солдаты, выручавшие за то деньги, и я, добивавшийся создать команду молодцов. Но всем этим самовольством могло быть недовольно начальство, ибо я рисковал жизнью целой команды людей, если бы она где-нибудь попалась в засаду. Приходилось все держать в секрете, и несмотря на то, что наше предприятие было известно всему батальону, никто не выдал на сторону. Но мало-помалу секрет сам вышел наружу, и вот каким образом. Палатка Геймана была как раз на левом фланге лагеря 4-го батальона. Сидя по вечерам на небольшом дерновом диванчике с сигарою во рту, неоднократно замечал он, что мои солдаты все толкут просо в ямках, вырытых просто в земле, и потом отсеивают полученное пшено. «Откуда бы у них такое изобилие, так как в набеги отряд не ходил уже более месяца?» Завидя раз меня на линейке разговаривавшего с солдатом, который именно приготовлял пшено, он подозвал меня и просил сказать о секрете солдатского богатства «нештатным продовольствием». Скрывать далее секрет было бы глупо, потому что ведь Гейман мог узнать истину и помимо меня, и я ему рассказал все наше предприятие. Он покачал сомнительно головою и сказал, что дело опасное и за него можно дорого поплатиться, а, в частности, я могу попасть под суд. Но с той порывистостью, которая свойственна людям, горячо преданным профессии, он тут же переменил тон и, крепко пожав мне руку, сказал: «Как жаль, М. И., что война, вероятно, кончится прежде, чем вы будете полковым командиром: полк у вас был бы отличный».
С этой минуты Гейман почти баловал меня и мой батальон, с солдатами которого, пользуясь соседством лагеря, он вступал не раз в разговор и называл их, шутя, боровами, разъевшимися от черкесского проса. В самом деле, если не разъесться, то поправиться было от чего: в течение месяца было добыто по крайней мере по 50, а может быть и более, пудов пшена на роту. Баловство же со стороны Геймана, вообще строго соблюдавшего очередь батальонов на службе, выразилось, например, в том, что при движении вверх по Белой он сам с отрядом стал на левом берегу и занялся разработкою дороги, а меня с батальоном поставил на высоту, находившуюся на правом берегу и командовавшую лагерем: там мы считались в качестве охранителей лагеря и, соорудив засеку в виде редута, благодушествовали, то есть ничего не делали. Этот отдых, впрочем, продолжался недолго. Однажды вечером, часу в четвертом, то есть в совершенно необычное для получения приказаний время, казак, переправившийся через Белую вброд, принес мне конверт с надписью: «экстренно-нужное». В конверте заключалось предписание: «Немедленно выступить с батальоном в станицу Псеменскую и следовать туда безостановочно, день и ночь». Казак на словах прибавил, чтобы я не трудился ездить в большой лагерь откланиваться, а прямо отправлялся бы в поход. Дело было в том, что убыхи из-за хребта проникли на верховья Большой Лабы и разгромили станицу Псеменскую да и вообще тревожили Верхнелабинскую линию. Начальник ее, полковник Нолькен, просил о подкреплении, и Гейман назначил мой батальон, очевидно, чтобы дать ему время отдохнуть от работ до осени. Это было действительное благодеяние для людей, ибо они сближались со своими ротными дворами, могли в течение июля и августа порядком починить одежду и обувь, отдохнуть от лагерной жизни и даже поволочиться за казачками. Кроме того, пребывание в Псеменской, имеющей довольно возвышенное положение, должно было оградить нас от лихорадок, столь свирепых в конце лета на жарких низменностях и в узких долинах. <…>