Теперь они превратились в этот чернозем, который я попираю ногами, в почву для этих дубов, окружающих дорогу… Ах, - думал Морис, - они любили, как любим мы, даже самые ничтожные из нас…» Ему захотелось избавиться от этой жизни, которая протекает так скоро, как вода между пальцев. И снова ему стало страшно своего одиночества; он торопливо вошел в крепостные ворота, вернулся в гостиницу и лег спать.
Но сон не шел к нему на помощь. Он и не старался уснуть. Он снова, во время бессонницы стал вызывать опасные и сладкие грезы, возбуждавшие его как укол морфия в Гамбурге… Он стал мечтать о Кларе.
«Что она теперь делает? Только что пробило одиннадцать часов: она легла, она скоро заснет».
Он разжигал свою страсть, он представлял себе невинную кровать молодой девушки. Да, она спала, как когда-то он застал ее в Канне, склонившись на край подушки; ему казалось, что он видит перед собой блеск ее слишком черных волос, ее слишком белые зубы, ощущает аромат ее тонкой кожи. Он прошептал вслух: «Зубы Клары… губы Клары… глаза Клары…» и слова как бы одушевлялись, их звук и значение сводили его с ума. «Я хочу тебя! Я хочу тебя!…»- шептал он.
Еще раз он был побежден. Представившийся ему призрак преследовал его, завладел им и крепко держал; ни присутствие дорогой любовницы, ни страстные ласки мимолетной любви, ни уединенье, - не спасали его. Он понял свое поражение, он видел его неминуемым и допустил себя до того, о чем не смел и думать после своей клятвы Жюли: «Хорошо, я больше не буду бороться». Он весь задрожал от этого радостного решения, он испытывал подлое довольство плененного офицера, который дает клятву не бежать.
Но это удовольствие длилось недолго. Другие мысли стали беспокоить его.
«А Жюли? А мое обещание жениться на ней, если она овдовеет? Как мог я дать такое обещание?…»
Оно казалось ему чудовищным, неисполнимым, даже в том случае, если ему суждено расстаться с Кларой и снова отдаться любовнице. «Ничего, что бы не случилось, буду ли я около Клары или далеко от нее, ничто не помешает мне ее любить… К чему обманывать себя самого?…
Когда он заглядывал в глубь своего сердца, то его пугала теперь буря, которую он находил там. Как он любит эту девушку! Сказать только, что он думав, что у него нет к ней страсти, что он видит в ней просто брак, семью, обновленную будущность! Теперь уж он не понимал, как мог он расстаться с нею, как мог он решиться не чувствовать около себя, по крайней мере, хоть ее ободряющее присутствие.
Он стал стремиться на родину, в Париж, в тот уголок, где она жила; он стал стремиться туда всеми своими помыслами, всем своим измученным сердцем… В сущности, кто мешал ему вернуться и поддаться воле судьбы? Разве существа, страдавшие из-за него издалека, меньше страдали?… Вернуться! Увы, на этот решительный шаг у него недоставало храбрости. Он пошел на сделку с своим желанием; он перестал отдаляться; вместо того, чтоб отправиться на запад, он стал немного приближаться к родной земле, на которую не дерзал ступить.
О, грустный пилигрим, избороздивший Германию и шаг за шагом приближающийся к границе! Он знает, что не переступит ее, но она все-таки его гипнотизирует, тянет к себе. Он идет вперед словно навстречу пропасти. Он положился на волю судьбы; он не более как вещь, двигающаяся по воле случая. В его жизни нет больше исхода… Что в том? Он идет, идет, опустив глаза в землю, не видя перед собой дороги.
Настал час искупления. Он наказывает преступление, состоящее в том, что он, молодой человек, не сумел отнестись с уважением к человеческой любви, которая должна быть религией для тех, кто не имеет иной. Он играл с женскими чувствами, как с игрушками, которые можно бросить или сломать. Некоторые бесшумно сломались, другие забыли. Но к двум из этих чувств он неосторожно привязался душою. Молодая девушка и женщина, пригретая им теперь, получили свое возмездие; они крепко держат его и та, и другая, настолько крепко, что он не может вырваться от них, даже ценою своей плоти и крови. Он страдает, он раскаивается.
И он продолжал свое путешествие, тотчас же забывая места, почти не осматривая города, равнодушно прогуливаясь по музеям. Он был в Ульме, в Штаргардте, в Людвигсбурге. Что видел он из всей этой Германии?
Ничего. Он только перевозил с места на место усиливающуюся болезнь. Она осложнилась, доходила до агонии; он был в положении умирающего, который теряет сознание, и до него долетают, как отдаленный шепот, слова окружающих его лиц.
Морис уже был совсем близко от Франции; он кочевал по прирейнской равнине, населенной двумя народностями. Но, как раненый голубь, которому подстреленное крыло позволяло только долететь до голубятни, - он так ослабел, что готов был пасть бездыханным, достигнув родной земли…
Эта ночь в Гейдельберге, с массою звезд на темном небосклоне, должна была оставить неизгладимое воспоминание в его памяти, неизгладимое потому, что, по какому-то таинственному порядку вещей, он, сам того не сознавая, определил свою судьбу.