Так провел он долгие безрадостные зимние месяцы. Он плохо выглядел и прежние друзья не узнали бы его. Загоревшее, похудевшее лицо обросло длинной бородой и волосами, и над впалыми щеками напряженно горели грустные глаза, словно они никогда и не смеялись и не радовались прежде пестроте жизни. Однажды, в тяжкий час, когда одиночество стало нестерпимым, он отправился в деревенский трактир. Вошел, опрятно одетый и причесанный, сел за стол, заказал вина и отлил несколько капель в стакан воды. При появлении его воцарилась тишина, с ним здоровались односложными приветствиями, затем люди за соседним столом стали отодвигаться, раздались сдержанные смешки. И он тот час оробел, и пожалел том, что пришел сюда. Да, он не был мессией, как Ван-Флиссен, который среди любых людей сохранял свое превосходство! И он вскоре ушел угнетенный и чуть ли не плача от разочарования и сознания своей слабости.
Уже дул первый осенний ветер, когда в одно утро Ксаверий вместе с газетой принес ему и небольшое письмо, печатное приглашение на съезд всех тех, которые словом и делом радели о преобразовании жизни человечества. Съезд, для созыва которого соединились теософские, вегетарианские и другие сообщества, должен был состояться в конце февраля, в Мюнхене. В течение нескольких дней Рейхардт терялся в догадках – избавление ли или искушение для него это приглашение, и, наконец, решился и написал в Мюнхен, что придет. В течение трех недель он ни о чем ином не думал, как об этом съезде. Уже одна поездка, как она ни была проста, навеяла ему, больше года безвылазно прожившему на одном месте, заботы и думы. Он выписал путеводитель и внимательно перечитывал названия остановок и пересадочных станций, которые знал еще по многим беззаботным поездкам прежних лет. Он охотно послал бы за цирюльником и отрезал бы себе бороду и волосы, но отказался от этого намерения, так как это казалось ему трусливой уступкой светским обычаям, и потом он знал, что некоторые его друзья-сектанты, ничего не чтут так высоко, как благоговейно-поддерживаемую неприкосновенность растительности на лице. Но зато он заказал себе новый костюм в деревне, такого же рода и покроя, как вретище Ван-Флиссена, но из хорошей материи, и длинную пелерину из грубого сукна, какие носят деревенские жители.
В назначенный день, ранним холодным утром оставил он свой домик, ключ отдал в деревне Ксаверию и пошел тихой в утренних сумерках долиной к ближайшей станции; под любопытными взглядами рыночных торговок и деревенских парней, сел он в зале третьего класса и с аппетитом съел принесенный с собой завтрак. Он охотно поехал бы вторым или первым классом, не столько в силу прежней привычки, сколько для того, чтобы побыть в обществе более деликатных людей. Но позор этого возвращения к роскоши и светским условностям был бы невыносимым для него, и он отказался и от этого намерения. С помощью двух яблок, оставшихся от его трапезы, он подружился с детьми одной крестьянки и ему удалось даже завязать со своими спутниками разговор, который несколько утешил и приободрил его. Он сел с ними в один вагон и на пересадочной станции дружески распростился с ними. И вот, наконец, он сидел в углу вагона мюнхенского поезда, и с давно уже неиспытанным трепетным ощущением путешественника внимательно вглядывался в живописную местность, бесконечно радуясь тому, что на некоторое время отделался от своего нестерпимого тоскливого душевного состояния. Начиная от Куфштейна, возбуждение его стало расти. Было так странно, что Куфштейн и Розенгейм и Мюнхен, и весь прежний мир неизменно и бесстрастно стояли на прежнем месте, и все то, что он вырвал из сердца и потопил в высших истинах, сохранилось еще и жило!