Читаем Осеннее равноденствие. Час судьбы полностью

Габрелюс, выпустив из рук уздечку, зашел на мостик, попробовал сдвинуть бревнышки. Подошла и Аделе, нагнулась.

— Лошади воду через щели видят, потому пугаются, — сказала спокойно, тихо, словно одному Габрелюсу, потом подбежала к ольхе, отломила несколько крупных веток, притащила их. — Надо в щели засунуть. — И опять наклонилась, а рядом — Габрелюс… Его руки и ее руки… Но вдруг кто-то схватил ее за косы, дернул.

— Тебе тут чего надо? — просипела мать и ударила ее ладонью по лицу. — Ты-то чего путаешься? — двинула еще.

Габрелюс вскочил, словно эти пощечины влепили ему, схватил Аделе, оторвал от матери, оттолкнул в сторону, а сам встал перед разъяренной женщиной.

— Будь ты проклят!

Моника подняла обе руки, сжала кулаки, откинулась, замахнувшись; Габрелюс повернулся, прикрывая голову, двинул локтем — близко, почти у самого лица хозяйки, — нет, он не толкнул, не тронул, не коснулся ее, — и вдруг увидел, как она пошатнулась и полетела навзничь на острые камни ручья.


Жандарму Габрелюс сказал правду. Видит бог, он не был виноват, пальцем не притронулся к хозяйке, точно не притронулся. Не мог же рассудок настолько помрачиться в тот миг у него. Правда, он видел все как-то смутно, точно в тумане, ведь все было так неожиданно — и пощечина хозяйки, и нахлынувшая ярость — ее ярость и его ярость, — но был уверен: это не он, не он… Но мог ли Габрелюс рассказывать жандарму все до мельчайших подробностей — разве поймет посторонний, когда у самого голова раскалывается. Рассказывал проще, чтоб было яснее и чтоб тот поскорее перестал допрашивать.

— Лошади понесли через мостик, вот она и упала с воза…

Хозяйка даже не вскрикнула. В падении она повернулась боком, и Габрелюс услышал только глухой стук. Стоял оцепенев, все еще выставив локоть, глядел на вспенившуюся воду, а потом подскочил к лошадям, огрел их вилами по хребтам, и телега с грохотом перелетела мостик — чудом не опрокинулась, но верхние снопы все-таки соскользнули в воду. Никем не управляемые лошади вихрем полетели домой, а Габрелюс прыгнул в речку и подхватил женщину на руки. На берегу, потеряв дар речи, стояла, съежившись, Аделе и испуганно глядела на мать.

— Я ее не тронул, — сказал Габрелюс, укладывая Монику на траву. — Я ее не тронул, Аделе, ты видела. Пальцем не тронул!

Аделе согласно кивнула; ее губы тряслись, она не могла сказать ни слова. Потом упала рядом с матерью, завыла дурным голосом, заплакала взахлеб.

Сбежавшимся соседям Габрелюс сказал то же самое, что потом жандарму: лошади понесли, и хозяйка соскользнула в речку, прямо на камни. Жандарм допрашивал и Аделе. Она повторила то же самое. Точь-в-точь то же самое, словно подучили ее, хотя Габрелюс и словом не обмолвился, что ей надо говорить. Когда допрашивали соседей, те отвечали, что ничего не видели, но уверены, что могло случиться такое. Как-то везли яровые, лошади понесли… сынок Бальгюнаса теперь горбатый растет — с воза свалился. Или вот Мачюта поясницу сломал… И уехал жандарм, неизвестно за что содрав с Габрелюса полтину штрафа.

Была самая страда, но на похороны люди стекались толпами. И все поглядывали то на Аделе, то на Габрелюса да тихонько о чем-то шушукались. В доме хозяйничали родственники покойной — и Балнаносиса, и Моники. Габрелюс не вмешивался, но видел, как мужики бродили по амбару и хлеву, слышал, как ссорились возле гумна. Зарезали теленка, закололи поросенка; потрошили, жарили, варили, ездили на мельницу, в Пренай. Сосед Крувялис предупредил Габрелюса:

— Разорят дом, гляди в оба.

— Не мой, — ответил Габрелюс.

Самым пронырливым оказался свояк Балнаносене, еще не так давно сватавший Монике «сынка Пачесы». Бродил по двору, что-то волок в телегу, сунув под полу, а в сумерках укатил; под утро объявился опять. Говорил с Аделе, утешал, обещал не забывать, всегда помогать; может, даже останется жить недельку-другую, дома один сын управится.

— Только не пускай сюда родню своей матери — они тебя назавтра голышом из ворот выпроводят, — наставлял он Аделе.

— Ах ты, старый лапоть! — услышал эти наставления младший брат Моники Напалис Густас и схватил из угла лопату. — Это земля моей сестры! Мое тут все!

Напалис Густас, ровесник Габрелюса, а может, чуть моложе, даже не побагровев, а посинев от злости, медленно и угрожающе надвигался на свояка покойницы. Но тот все равно размахивал руками:

— Тут тебе ничего не причитается. Все тут Аделюке, дочки Моники. Как она скажет.

— Не соплячке решать. А чтобы ты, старый лапоть, на это добро сел, не позволю. Во, понюхай, чем пахнет, — Густас подставил увесистый кулак.

— Аделюке — моя племянница, и я… я… — петушился старик, однако пятился, ища взглядом своих, а те уже окружали их, надрывая глотки.

Аделе в ужасе запричитала, схватилась руками за голову; мужики малость поостыли, расступились, уселись петь священные псалмы, искоса с неприязнью поглядывали друг на друга. Ночью, когда все затихло, все повалились спать где пришлось, а у гроба остались лишь несколько старух, Аделе подсела в кухне к Габрелюсу, забившемуся в самый угол.

— Спишь?

— Нет. Думаю.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже