Габрелюс сидел у окна, слушал рассказы гостя, вставлял слово-другое, потом подумал, что пора кормить скотину, уже смеркается. Когда Аделе с ребенком вышла в дверь, гость придвинул я к нему поближе. Габрелюс поймал его внимательный взгляд, и руки сразу же повисли, будто подрубленные.
— Йотаута? Габрелюс? — тихонько спросил человек.
— Он самый…
— Не узнаешь? — Человек еще ближе придвинулся к свету, глаза живо блеснули, заросшее бородой лицо помолодело — двух десятилетий как не бывало.
— Йокубас? Йокубас Либанскис?!
Йотаута огляделся; эта фамилия вызвала страх, неуверенность: не ошибся ли он, может ли быть такое? Но и впрямь… Прохладные пальцы Йокубаса Либанскиса сжали руку Габрелюса.
— Две недели назад слышу — рядом сосед Йотаута. На другой день опять слышу — Габрелюс. В окно увидел… Он самый. Точно.
— Почему же ты медлил, Йокубас?
— Ах, Габрелюс. Я уж хотел бросить Лепалотас и податься в другие края. Но потом думаю: от человека убегать? Ведь мы одних корней.
— Не верится, что ты жив, Йокубас.
Либанскис покачал головой:
— Собаке и то не пожелал бы такой доли. Меня поймали, сунули в кутузку, а потом по этапу в Сибирь. Не спрашивай, Габрелюс, ох не спрашивай, сколько горя я там хлебнул. Слава богу, что через десять лет вырвался. Не мог без родного края. В Вильнюсе не застал родителей в живых и подался в люди. Я им нужен, знаю. У тебя иначе все сложилось, Габрелюс.
Йотаута не понял, искренне ли сказал так Йокубас или со скрытым укором.
— Не говори, и я всего хлебнул, — торопливо ответил он.
Оба замолчали, словно вдруг не хватило слов.
— Надеюсь, ты хоть не забыл, за что мы тогда боролись? — снова уставились на него глаза Йокубаса. — Люди землю получили, но всю ли? Поместья как были, так и остались. А люди разве свободны? Еще тяжелее цепи теперь на них. Задыхаемся мы, Габрелюс, задыхаемся.
— Раздразнили мы зверя, вот он и еще больше зубы оскалил, кусается.
— Со страху это. И не так страшен этот зверь. Помянешь мое слово — теперешний порядок сам себе могилу роет.
За дверью громыхнула чем-то Аделе, Йокубас шепнул:
— Останемся незнакомыми, Габрелюс. Так лучше для нас обоих. Еще сболтнет кто.
Снова отодвинувшись на конец лавки, Йокубас Либанскис рассказывал, что ни жены, ни детей у него нету, вот и бродит он так из деревни в деревню. А людям он нужен, нужен их детям. Показать литовскую букву, научить слово сложить да прочитать его, поводить руку с грифелем — разве это не нужно? Нужно, признал Габрелюс, очень даже нужно. Так вот, если маленькому человеку не скажешь, что здесь литовская земля и на ней исстари жили отцы и деды, от чужаков защищали эту землю своей кровью, откуда он все это узнает? И каким вырастет, не зная об этом? Куда повернет? С кем пойдет и куда дойдет? Чьи песни будет петь, какой край своей родиной назовет? Великий поэт хорошо сказал:
Габрелюс соглашался с этими речами, плывущими спокойно, подобно далекому журчанию ручья; даже умилился, вспомнив свое детство, мечты юных дней, которым не суждено было сбыться. Потом Йокубас подозвал Казюкаса, погладил головенку — мал еще для науки, но пускай придет и послушает, авось букву-другую запомнит. Габрелюс сказал Аделе: набери-ка яиц. Человек посидел еще, поговорил о тяжелой жизни да всяких смутах и встал — вечер уже; может, книжонку когда-нибудь принесет, спасибо за тепло и за яйца…
Когда Йокубас Либанскис ушел, Габрелюс долго сидел у окна, глядя в туманную даль, которая таяла перед глазами, тускнела, и вставали прекрасные, живые картины, приплывшие как бы из детских снов.
— Скотина не поена, не кормлена, — бросив охапку дров к очагу, напомнила Аделе.
Габрелюс встал на гнущихся ногах, повернулся к младшему сыну:
— Завтра отведу тебя к Бальчюнасу…
До рождества к Бальчюнасу, после крещения к Крувялису мальчик сам добирался по сугробам, а прибежав домой, взахлеб рассказывал, что говорил учитель, о чем читал им из книги, какую букву учил; в мамином «Золотом алтаре» сам тыкал пальчиком в буквы: вот это «ма», а вот это «ба». Но однажды влетела в избу старая Крувелене, задыхаясь, размахивая руками, и что-то сказала учителю. Человек, сидевший за столом, сгорбился, поднял сухощавые руки и кривыми пальцами схватился за седую голову.
— Бегите домой, дети, — сказал наконец, пряча книгу за пазуху.
Дети постарше, словно ждавшие этого, схватили шапки и мигом улетучились, а Казюкаса старуха удержала: еще утонешь в сугробах, пойдем к нашим.
— Иисусе, что теперь будет? — шептала женщина.
Хлопнула дверь, и вошли два высоких человека с длинными винтовками в руках. Казюкас не понял, о чем они говорили, но перепугался насмерть, когда один во всю глотку заорал на учителя и ударил его кулаком в грудь. Старуха Крувелене молилась, металась по избе, а Казюкас и дети Крувялисов заплакали.
Потом все услышали печальный голос учителя:
— Прощайте. Будьте здоровы.