— Господи, — прошептала Матильда, выронила из рук рассаду сахарной свеклы, сделала шаг, другой прямо по посадкам, ничего не видя, только этого человека, который приближался к ней так чудно и так медленно.
— Господи, Казимерас! — зазвенели поля, давно не слышавшие такого громкого голоса Матильды. — Ведь Казимерас же!
Она бежала по дружно взошедшим овсам и, поняв, что топчет их, испугалась, не обругает ли ее Казимерас, даже остановилась, собираясь чуть ли не попятиться; но, пожалуй, не потому растерялась она посреди поля — увидела, что вместо одной ноги у мужа деревяшка. Испугалась, оторопела. Но ведь это был он, долгожданный… живой!
Она раскинула руки, собираясь обнять его за плечи, но пальцы скользнули по шероховатой шинели — Матильда боялась, как бы не сделать ему больно, словно Казимерас был сплошной раной. Руки у нее опустились, и она упала на колени, как перед святым.
Казимерас поправил мешок на спине, вздохнул так глубоко, что, кажется, дрогнула земля.
Матильда шла рядышком, поглядывая искоса на Казимераса, и рассказывала, как они ждали его возвращения, сколько горя хлебнули. Немцы обеих лошадей отобрали, корову тут же у хлева зарезали, шкуру содрали, а мясо увезли. Шкура-то осталась, на чердаке лежит, если крысы не сожрали, теперь их столько расплодилось, что даже ребенка ночью за палец укусили. А Зигмутиса нету, тиф… И маменьки нету, прошлой осенью…
— Дети, отец вернулся! — крикнула она возле избы.
Но дети убежали куда-то, и Матильда тут же забыла о них, стала рассказывать папаше Габрелюсу, как увидела Казимераса, как не узнала сразу…
— Но ты же ни слова еще не сказал, Казимерас, — спохватилась Матильда, со страхом посмотрев на мужа.
— Война, — горько протянул Габрелюс, со слезами на глазах глядя на сына. — Война…
— Казимерас, скажи что-нибудь… Сними этот мешок-то.
Казимерас опустил наземь грязный, почти пустой мешок, бережно поставил рядом.
— Дай-ка мне, поставлю где-нибудь.
— Это моя… Я принес… — Голос жутковато сипел; тот самый голос, которого она не слышала три с половиной года.
— Война, — повторял Габрелюс, — война…
Казимерас огляделся, уселся на камень и будто омертвевшими пальцами пытался развязать мешок.
— В избу пойдем, — позвала Матильда. — Папаша, зови Казимераса в избу.
— Я вот принес… — прохрипел Казимерас, наконец-то одолев тесемки и погрузив руку до плеча в мешок. — Вот.
Рядом с деревянной ногой он поставил солдатский башмак — старый, стоптанный, с драным верхом.
— Зачем он тебе, Казимерас? Такой только под забор кинуть, — пошутила было Матильда, но тут же замолкла, потому что Казимерас гневно покосился на нее.
— Это моя нога.
Ясно светило солнце, в ветках тополя насвистывали скворцы. Синяя муха села на башмак.
— Это башмак, — не согласилась Матильда.
— Это моя нога, — твердо сказал Казимерас и смахнул муху, но она оказалась настырной, опять уселась; прилетели еще две, стали ползать по башмаку.
— Война, — папаша Габрелюс знал только это слово.
Казимерас отяжелевшей рукой изредка отгонял мух, чтобы те оставили в покое его ногу, уставшую от дороги через всю Европу.
— Хотели забрать ее, жулики. Думают, рядовой солдат, так дурак. Отдай, говорю, высокоблагородие, мою ногу. Отдал. Вот я и принес…
В воротах торчали откуда-то прибежавшие дети — замурзанные, босые. Маленький Людвикас, задрав подол рубашонки, что-то жевал недавно прорезавшимися зубками, а Каролис, ростом уже с плетень, прижимал к груди горсть камешков. Оба, выпучив глаза, смотрели на незнакомого дядю. Но ни мать, ни дед не замечали детей.
— Может, в избу зайдем, — опять напомнила Матильда, не в силах оторвать глаз от башмака, вокруг которого назойливо летали мухи, садясь на засохшие черные пятна.
Первым наконец пришел в себя папаша Габрелюс, подтянулся, поднял голову.
— Главное, что ты пришел, сын. Мы-то не знали, что и думать, — ни весточки. И вот ты дома, на своей земле.
— Не тот я… — пожаловался Казимерас.
— Сам знаешь, какая вода у нас в колодце и хлеб какой… Очухаешься, сын, будешь на земле работать. Время теперь другое, все переменилось… Опять Литва… Может, ты и не слышал? Я сегодня уже не боюсь сказать, что в молодости воевал за землю и волю, что рубился с царскими казаками. Сегодня все по-другому, сын, и твоим детям никто не запретит учить литовскую грамоту.
Говорил папаша Габрелюс не спеша, каждое слово произносил с достоинством, как бы приподнимал на ладони и пускал в полет. Верил в то, о чем говорил, потому что знал о том не понаслышке, а и сам все давно обмозговал.
Трудно было понять, слышит ли Казимерас его слова. За эти годы он отвык от покоя, ласки и негромкой речи. Тысячу раз уже похоронил надежду вернуться домой. Даже теперь, хотя родная деревня рядом, хотя он сидит на камне, который когда-то собственными руками прикатил с поля, он все еще в дороге, все идет, переступает усталыми ногами.
— Дети, отец вернулся! — удушливую тишину, полную гудения пчел и жужжания мух, разрезал голос Матильды. — Казимерас, вот твои дети!