Читаем Осеннее равноденствие. Час судьбы полностью

Эти два огненных столба загорелись, когда уже родился второй, Зигмантас, ранним утром двадцать третьего января, посреди зимы, когда все небо было тяжелым и черным, а стужа просто обжигала. Вышел Габрелюс к забору и забыл, зачем вышел, — над заиндевевшими ольшаниками Лепалотаса, далеко-далеко, где поднимается солнце, пылали два ужасающих столба, обрамленных холодным пламенем. Но это не солнце всходило. Было еще рано, и совсем не так занимается заря. Габрелюс навидался этого на своем веку. Но чтобы так кроваво полыхали «небесные столбы» (позднее он так и говорил, смеясь над собой, что невольно поверил, будто небо подперто столбами наподобие сарая), вряд ли видел кто-нибудь в деревне. Замычали коровы в хлеву, завыли все деревенские собаки. Габрелюс опустился на колени прямо в сугроб, поднял руку для крестного знамения, но тут же вскочил, вбежал в избу и крикнул: «Конец света!» Выбежали полураздетые Казимерас и Матильда, за ними, накинув на себя тулуп, вылетела Аделе, приказывая детям оставаться в избе. Стояли, трясясь от страха, глядя на кровавое небо, пока эти два столба медленно потускнели и съежились, уступая место белому краешку солнца. Конечно, эти огненные столбы видела вся деревня и гадала, что бы это могло значить. Одни говорили — грозный перст божий, другие — пасть антихристовой печки, третьи — огненная грива небесных коней. Одни уверяли — будет голод и мор, другие — судный день настанет, третьи — земля кровью обагрится. Поговорили, погадали и забыли. Ведь забываются все пророчества, когда день-деньской пашешь поле, сеешь яровые, а вечером после работ обнимаешь в кровати свою жену.

— Я опять, Казимерас… — жарко прошептала Матильда.

— Уже? — Казимерас поднял голову, облокотился. — Вот хорошо, у нас будет много детей.

— Хорошо бы девчонка.

— Нет, все будут мужики. Я знаю, что делаю.

Только на уборке ржи деревня вспомнила кровавое знамение двадцать третьего января, и каждый кричал: «Разве я не говорил!» Забрали двоих призывников. Люди решили, что этим заткнули глотку богу войны. Но не тут-то было…

Уже был слышен грохот орудий, когда староста вручил Казимерасу повестку.

— Не может быть, — покачнулся он; заколыхались в поле осенние борозды, протянулись до самого небосвода, где когда-то полыхали эти огненные столбы; пашня вдалеке стала красной, обагрилась кровавой пеной.

— Так написано, — сказал староста, не слезая с возка. — И я тебе говорю.

— Ведь годы не те. Да и дети под стол пешком ходят, жена на сносях. Не может быть.

— Когда война — всякое бывает.

Казимерас Йотаута вернулся к вонзенному в борозду плугу, отцепил вальки и пригнал лошадей домой. Уселся возле колодца, на конце водопойного корыта, ухватился руками за голову и стал раскачиваться.

— Случилось что, Казимерас? — окликнула Матильда издалека, но слова ее — как горох об стенку. — Казимерелис?..

Он блеснул белками глаз и не как на жену, а как на чужую поглядел на нее. У Матильды подкосились ноги.

— Случилось что, спрашиваю?

— Случилось, — все еще не видя жены, ответил он. — Папаша где?

Надо было ехать в тот же день, так стояло в повестке. Папаша Габрелюс бухнул кулаком по столу:

— Иуды! Почему моего сына?

Матильда, молодая и глупая, горя не хлебавшая, прильнула к плечу Казимераса, коснулась кончиками пальцев его прохладной руки.

— Может, ненадолго. На рождество и вернешься.

Габрелюс бухнул по столу второй раз:

— Стало быть, сдержал слово вахмистр. Не забуду про вас, цицилистов, пригрозил, когда отпускал из тюрьмы. И вспомнил-таки, хотя столько лет прошло. — Он огляделся, встал, опершись о край стола. — Что ж, сын, одевайся, пойдешь царя защищать.

— Мне воевать не за что, сам знаешь, — обиделся Казимерас и сжал кулаки, словно собираясь кинуться в драку.

— Только праотцы наши, когда с крестоносцами бились, знали, за что идут, — Габрелюс положил руки сыну на плечи, посмотрел прямо в глаза. — А теперь — ни одна, ни другая сторона не наша. Наша только кровь. Да хранит тебя господь.

Мать благословляла, осеняла крестным знамением, смахивала слезы и все повторяла: не найдешь меня в живых, вернувшись, чует мое сердце, Казимерас не знал ни что делать, ни что говорить. Усадил на колени сына Каролиса, подбородок касался головки ребенка, и молчал, только губы у него тряслись, а остекленевшие глаза смотрели вдаль. Он вскочил, оттолкнул сына, обвел всех обезумевшим взглядом и крикнул:

— Не пойду! Никуда я отсюда не пойду! Пускай берут в кандалах, раз так надо. Пускай сами… а я — нет… Нет!

И снова шмякнулся на лавку, обхватил руками столешницу, прижался лицом к пахнущей хлебом доске. Плечи его дрожали.

Габрелюс запряг лошадей в телегу, подогнал ее к воротам. Мать уложила в мешочек пару исподнего белья, теплые носки, отец отрезал полкаравая хлеба.

— Поехали, сын, — негромко сказал Габрелюс.

Казимерас послушно встал, вдруг постарев на десяток лет, надел сермягу, а выйдя в дверь, нахлобучил фуражку. Не стал садиться рядом с отцом; махнул рукой — ты езжай, я пешком. И вслед за тарахтящей телегой зашагал по осенним полям.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже