Любава, чуточку откинувшись, закрыла лицо ладонями и, повернувшись к гостям спиной, уронила плечи. Глаза у баб натекли слезой. Анисья, стоявшая у дверей кухни, шагнула в ее полумрак и задохнулась в рыдании. А тетка Анна ударила мягким кулаком по столу и громко сказала:
— Вон как любить-то умели. Хоть и эту взять. Кажинное слово, Любава, верное у тебя. А подумавши, кого любить-то? Вот этого, что ли? — она указала на одеревеневшего Игната. Тот, видимо, что-то уловил своим пьяным умом, впусте поглядел на застолье и громко икнул.
Парфен Постойко встал с места, расправил под широким кожаным, с медной пряжкой, ремнем свою рубаху и повелительно указал на Игната:
— Теперь же выйди. Меры не знать — свиньей станешь. Ступай проспись.
Игнат дернулся подбородком — то ли икнуть хотел, то ли проснулось в нем что-то, — быстро поднялся и, шаря руками по воздуху, вышел из избы, так и не найдя на дверях скобку, взяться за которую приготовился заранее.
— Оденься, — крикнула вслед Анисья, но Игнат уж вышел в сени и раскатился на стылых ступеньках. Анисья торопливо нашла на вешалке его шапку, полушубок, уронила на пол чью-то одежину и, не подняв ее, кинулась в дверь.
— Да я сам, — перехватил ее на пороге Ефим и взял из рук ее одежду. — Я его со снежком одену.
— Пора и нам, — сказал Постойко и пошел к вешалке.
Стали собираться и остальные. Одевались долго, шумно, что-то теряли, искали, что-то не договорили и в дверях досказывали. Вывалились кучей под чистое, звездное небо. После спертой избяной духоты не могли надышаться. И, заново опьянев от свежего морозного воздуха, опять повеселели и схватились валить друг дружку в мягкие сугробы.
Последним спустился на крыльцо приказчик Сила Ипатыч, Семен проводил его и, закрываясь воротником пиджака, что-то наказывал.
За воротами Ефим опять развернул гармошку, и бабье разноголосье вынесло на дорогу широкую припевку.
XVIII
Анисья осталась одна среди развала, сора, смятых половиков, дурных запахов вина, объедков, немытой посуды. Слезливое настроение, мешавшее ей целый день, наконец властно овладело ею, и она, облокотившись на неубранный стол, дала волю слезам.
Семен Григорич, уйдя на свою половину, не зажигал огня и не ложился спать, а растревоженный встречей с хорошими людьми, сидел у белого застывшего окна и думал о них, вспоминал их согласное веселье и особенно радовался тому, как они доверительно слушали Любаву. Он сознавал, что в потемочных мужицких душах наконец-то просыпаются острые желания какой-то иной жизни, освещенной добром и здоровыми разумными ожиданиями. «Пусть и спектакль, — думал Семен, — это малая крупинка в духовном начале, но к нему тянутся люди — значит, с малого и начинать. Да будет она им на пользу! Только бы не отпугнуть их ненавистью, не озлобить. Главное — пришло пробуждение. И как утреннее пробуждение — чистое, душевно-свежее, светлое…».
А приказчик Сила Корытов тем временем стучал в свои высокие, крепкие ворота, но жена, глуховатая и набожная, то ли усердно молилась в маленькой горенке и под шепот своих молитв ничего не слышала, то ли с сердца не шла отворять загулявшему мужу. Во дворе старый кобель Лютый подошел к воротам и терся и скулил возле них, жалея хозяина. Когда Сила перелез через забор и грохнул кулаком в оконную крестовину горенки, жена все равно вышла не сразу, а отперев двери, даже не показалась ему.
Силу с хмельного ела изжога. Он глушил ее содой, запивая холодной водой, но легче не было. Жена знала, что он был опять у Анисьи, и не хотела с ним разговаривать, скрылась в горенке. Послонявшись по дому, он затопил железную печку, которую ставил в прихожей избе на зиму. От изжоги ему иногда помогала печеная картошка, которой он набросал на жар, как только нагорели угли, а сам сел на дрова перед огоньком и, по привычке щурясь, стал рассматривать счета, только что переданные агрономом Огородовым. В бликах пляшущего света строчки расползались, и, чтобы не терять их, Сила Ипатыч придерживал возле них ноготь пальца.
— С болезнью-то, Сила Ипатыч, забыл совсем, — оправдывался Семен. — Погляди, пожалуйста, может, какие уже пора оплачивать. Хотя время и праздничное, да уж, извиняй, погляди неотложно.
Так как Сила Ипатыч недолюбливал агронома, то, скрывая свои чувства, был перед ним всегда излишне вежлив, почти угодлив, поклонившись, взял бумаги.
На нутре пекло и тошнило. Жена теперь станет изводить его сердитым молчанием. Агроном в городе наделал глупых и ненужных закупок. Сам себе Корытов не мог объяснить, как его, известного своей трезвостью, уже не первый раз заносит к Анисье. Чего он там ищет? «Тьфу ты, черт, — плевался Корытов. — Как это все отвратно и противно: и гости, и песни, и Любавины представления, и самогонка». Корытов не мог ухватиться трезвой мыслью еще за что-то неприятное, но точившее его сердце: он явно что-то забыл и знал, что вспомнит, и от этого было ему нерадостно.