— Какая к черту личность, — надсадно и с грозным хрипом выкрикнул лысый и стал шумно перебрасывать папки с места на место. — Личность ему. Где ты ее увидел? Дармоеды и лежебоки. Личность.
— Господа, давайте же уважать. — Колышкин, округло двигая руками, не знал, что сказать далее. Молодой и кудрявый опять встал спиной к своему столу, оперся о него руками сзади и на этот раз скрестил длинные ноги в сапожках. Он продолжал глядеть на Колышкина, но злорадно улыбался от сознания своего превосходства.
— Я тут пятнадцать лет, понимаешь. И чтобы все это… Личность, — продолжал кипеть лысый и, чтобы успокоиться, стал перекладывать на столе разбросанные папки.
— Вы нас, господин Огородов, строго не судите, — попросил окончательно сконфуженный Колышкин. — Бог свидетель, не о себе печемся, а спорим единственно оттого, что не знаем истины. Вы на месте поймете больше. Мода, она порой и хуже, да наново. Сегодня у нас пятница, а с понедельника прошу быть на службе. И до свидания. — Колышкин взял Огородова под руку и поторопил к двери, чтобы в его присутствии вновь не вспыхнул спор.
Вышел Огородов от чиновников в смутном настроении: ферма на Мурзе, судить по всему, не сулила радостей, но и не отпугивала, потому что пробудившийся к ней интерес брал верх над всеми другими его чувствами. Из разговоров его особенно занимали слова Колышкина о том, что все на ферме «замышлено противу человеческому естеству». Огородов догадывался, что, вероятно, ущемлены какие-то права большинства людей, тогда почему же лысый чиновник назвал всех дармоедами и лентяями? «Да, да, — повторил Семен вслед за Колышкиным, — только на месте можно раскусить этот орешек».
Пройдя темным коридором и спускаясь по лестнице к выходу, Семен неожиданно столкнулся с постояльцем Исаем Сысоичем, который опять был привлечен для статистики в земство. На нем был новый полушубок и белые, тонкой катанки, пимы. Барашковую, с крупными завитками, шапку держал в руках.
— Да тебя и не узнать, Исай Сысоич, — удивился Семен, оглядывая добротную и теплую справу на постояльце. — Гляжу, совсем омужичился. Разбогател, никак?
— Пожалован за усердие и вбил все до копейки, — он развел руками и оглядел себя. — А прошлую зиму, считай, совсем околел. Да ты-то что тут?
— Засватали на Мурзу. Слышал ты о ней что-нибудь?
— Да как же. Слышал, нашли-де туда человека. А это, оказывается, ты и есть. Ну, Семен, на интересное дело сподобило тебя. И нелегкое, скажу, но интересное. А как домой?
— Да вот теперь же. Лошадка моя небось отдохнула, и по снежку любо-дорого.
— Эко ты, брат, — воскликнул Исай, — так и я с тобой. Тут, правда, лебедевские пеньку привозили и посулились захватить меня. Выбегаю вот, караулю, да ведь они непременно в кабачок завернут — скоро не жди. Я сейчас, Семен Григорич, ежели возьмешь, поднимусь за вещичками, и с богом. — И, ткнув Семена своей шапкой в грудь, весело добавил: — Под счастливой звездой ты родился, ей-ей.
Пока Семен привязывал повод к колечку дуги и снимал со спины лошади запорошенную снежной пылью попону, Исай Сысоич умащивался на сене в задке санок, он испытывал приятное, знакомое с детства чувство тепла и уюта в своей новой одежде, и теперь дорога и вообще надвигающаяся зима с калеными морозами и вьюгами не только не страшила его, а, наоборот, обещала суровую, но радостную игру. Когда Семен, выправив лошадь на дорогу, уже на ходу с размаху упал в санки и заклинил в своем тулупе постояльца, тот не вытерпел и похвалился:
— Попервости, как привезли к вам, думал, недели не протяну: воробьи на лету замерзают. Без малого отходную себе пел. А теперь хоть к якутам, черт возьми. Зима? Давай зиму. А меня, слышишь, Григорич, отпустили, может, до Нового года, а потом обещают взять совсем. Запарились без меня. Дай-то бог. Правда, веселого тоже мало, все цифры да цифры, зато вся жизнь уезда перед глазами. Да и не только вчерашняя, но и завтрашняя. Что ни скажи, а самое большое несчастье для человека — это безделье.
Они выехали за городские каменные столбы, где звенели и коптили кузницы, пахли щами и луком дешевые заезжие дворы, скрипел тяжелым фонарем последний на выезде трактир «Скорая дорожка».
— Может, завернем перед дорогой, по стакану чайку, — предложил Исай Сысоич и, согретый в овчине, благодушно вспомнил: — Вот ты даве сказал, что я совсем омужичился. Это для меня, Григорич, хорошее слово, потому что я на многие вещи начинаю глядеть глазами мужика. Славный и мудрый это народ — вот только вывести бы его на праведную, вольную и трезвую дорогу. Ну, что мы насчет чайку-то? А я люблю этот дорожный, всегда жидкий и всегда люто горячий чай. Боже мой, не будь этого почти голого крутого кипятку, вся бы Сибирь, по-моему, околела и вымерла. Право слово. Подвернем?
— Да стоит ли, Исай Сысоич. Дорога ходкая, гляди, к стожарам дома будем. — И Семен поторопил лошадь, которая, чуя дорогу домой, и без того шла гонкой рысью.