«Последнее время Сашка любил оставаться один. И думал. Вспоминал и мучительно думал о плохом: об Ирине, о своем характере и о многом другом. Стоило задуматься о чем-нибудь, когда мать была дома, она с подозрением начинала приглядываться к Сашке и притворно-равнодушным голосом спрашивала:
— Саша, что с тобой, что-нибудь в институте?
Сашка огрызался, и ему было нестерпимо стыдно, когда мать, пряча обиду, уходила в кухню и молча курила, облокотившись о грязный кухонный стол…»
На мой вопрос ответил сам Андрей на этом бережно сохраненном мамой листке грубой зеленоватой бумаги.
Проходят годы. Андрей давно не живет с нами. Он уже успокоился, сделал окончательный выбор — женился во второй раз, оставив ту, которую когда-то подолгу и часто понапрасну ждал. Он уже всемирно известный режиссер — за плечами «Иваново детство», «Рублев», «Солярис», «Зеркало». Идет работа над сценарием «Сталкера» и над постановкой «Гамлета» в театре им. Ленинского комсомола. Андрей знаменит на родине, известен за рубежом. Тарковским интересуются зарубежные коллеги. Оказавшийся в Москве шведский кинорежиссер Вильгот Шёман ищет встречи с ним.
«…Небо опять заволокло тучами. От сырости тяжело дышать. Я в теплой шубе, но дрожу от холода. Начинаю дрожать еще сильнее, когда здороваюсь за руку с Тарковским.
Он без шапки. На нем джинсы. И бежевый пуловер под джинсовой курткой. Он, должно быть, насмерть промерз…
Мы запечатлеваем в памяти: Москва, тысяча девятьсот семьдесят седьмой год, 29 ноября, день заканчивается, время идет к полуночи… Тарковский машет нам на прощание… И быстро исчезает, будто проваливается в кратер. „Аванти, Андрей, аванти!“
Куда ты идешь сейчас, промерзший до костей в своих холодных джинсах? И кто же ты такой? Великий мазохист?..»[119]
Удивительно, что Шёман, человек другой страны, другого мира, видевший Тарковского в Москве в разные годы всего дважды, ощутил это состояние холода, на которое обрекал себя мой брат. Значит, что-то продолжает его мучить, значит, «Зеркало» не освободило его от комплекса вины или освободило лишь частично? Значит, его нежная, тонкая душа продолжала страдать и мучиться оттого, что после неравной борьбы он предал дорогой мир близких ему людей. Встретившись со своей будущей второй женой, он оказался один на один с другим миром — миром увлекательных психологических поединков и темных страстей, совсем по Достоевскому. И никто ему не помог в этом неравном поединке, как никто не помог папе в подобной ситуации в 1947 году. Да Андрей и отказался бы от любой помощи. Доверяя лишь своему собственному опыту, он повторил папин путь. Смирившись с неизбежностью, а может быть, полюбив эту неизбежность, он поверил в возможность семейного счастья и построил дом, который развалился под ветром его судьбы…
Однако если говорить о подсознании, то это глубоко спрятанное и порой неведомое человеку его второе «я». Андрей в своей внешней жизни был личностью, отнюдь не вызывающей чувства жалости. Московский холод сделал его характер морозоустойчивым, выработал в нем жесткий нрав борца, не сгибающегося ни при каких обстоятельствах. Со временем он стал сильной личностью, лидером, которому подчинялась киногруппа, с которым вынуждено было считаться киноначальство, которого уважали друзья и ненавидели враги. Андрей мог мгновенно остудить любого, чья назойливость или панибратство были ему неприятны. Однако он отгораживался не только от чужих, но и от своих.
Помню его телефонный звонок: «Здравствуй! Я был сегодня на кладбище у мамы. Ты знаешь, на могиле крест покосился, — сказал он мне ледяным начальственным тоном. — Надо починить!» Меня этот тон возмутил: «Покосился — так возьми и почини, ведь ты же мужчина», — ответила я. На этом наш разговор окончился. А в дневнике Андрея под этим числом, 10.06.81 г., я прочла: