Когда вечерний свет из рыжего помалу делается совсем лиловым, Пенни уже не может одолеть своей усталости и тоски. Да и парнишка тоже еле шевелится. Весь последний час они идут, крепко держась за руки, как дети.
– Теперь будем отдыхать, – произносит Пенни, садясь на землю.
Сирена выпускает её грязную руку и хромает к ручейку. Кто его знает, может, он и спать пристроится прямо там, в русле?
Он опускается на колени над бегучей водой, и опять весь замирает, будто молится.
Память Пенелопы выделывает забавные штуки.
Теперь вот припомнилось это старинное стихотворение.
Давным-давно его читали на уроке.
Пенни не помнит его точно, и кажется, там и речь-то велась не про сирену, а про какое-то иное дитя воды; какой-то принц впёрся в море вместе с лошадью, увидел в волнах прекрасное созданье, схватил его за волосы да и выволок для смеху на сушу, а оно оказалось «чудовищем морским», потрепухалось и умерло.
Хорошо, что сирены всё же могут подолгу жить на воздухе.
…только пока умные ребята обсуждали с учителем, как же так вышло, что нечто прекрасное вдруг обернулось чудовищем, Пенни-тупица, Пенни-переросток, уродка Пенни молча злилась на всех: да как вы, такие умники, ни хрена не понимаете. Делать больше нечего этим принцам – влез куда не просили, увидел, понравилось, так цоп и поволок! Создание вод и было прекрасно, такое как есть, на своём месте – в родном мире.
А когда тебя тащат туда, где ты никому не родной… вот там-то ты сразу и чудовище. И благо, если не сдохнешь…
Такая тоска наваливается – непонятная, бессмысленная, что хоть вой во весь голос, да нельзя.
Вот что Пенни рассказала бы у костра на безлунную ночь, если бы верно помнила слова.
В море царевич купает коня…
Сирений мальчик вдруг быстро выхватывает что-то из ручья и сразу пихает себе в рот. Откусывает, жуёт с хрустом, второпях, и несёт остаток Пенни, улыбаясь – измученный всеми своими бедами и застенчивый, волшебный и прекрасный при своей воде, нелепый и смешной в чужачьей большой мастерке, висящей ему почти до колен.
В руке у него рыбёшка вроде огольца, но точно сказать Пенни не может – у рыбёшки голова откушена.
Паренёк выговаривает шёпотом, стараясь, то единственное, что друг-союзница обязательно поймёт:
– «Дружба-мясо».
На конце фразы у него даже выходит слабенький писк, а не один только сиплый шёпот, и Пенни рада этому робкому звуку оживающего голоса куда больше, чем самой добыче.
– «Дружба-мясо», – отвечает она.
Да. Сегодня эти чудны
Межняк чистит рыбью тушку ножом, благо у огольца почти нет какой следует чешуи. Режет на маленькие кусочки. Отдаёт сирене большую часть, а сама, зажмурившись, даже не жуя, проглатывает три шматка. Хоть бы опять не вырвало. Скорее водой запить… Это водяные жители привычны сырьём всё трескать. «Всё полезно, что в рот полезло», – говорит Штырь, вот и пускай старшак окажется прав и в этом случае.
Чтобы не спать на самой земле, Пенни срезает у старой ёлки несколько нижних лап, да и кладёт их тут же, под ветками, только надеясь, что поблизости не окажется каких-нибудь отменно кусачих мурашей. Наводит погуще «грязевую маску», подтягивает шнурок капюшона. Наконец можно улечься и позволить глазам закрыться.
Сирена не ложится в ручей, а льнёт к плечу, рядом. Поёрзав, обнимает тонкой рукой.
Пусть.
Если ему так спокойнее…
Когда ойя ложится спать рядом с жёнами, у тех во сне прибавляется сил для любых добрых и справедливых свершений, и утоляется их грусть, и смолкают их старые раны.
Это всякая сирена знает ещё с самых первых линек.
Как знает и то, что запретно ложиться спать с ойя в одних покоях, если только ты ему не жена и не близкая родня по крови.
Друг и союзница же, к счастью, совсем не сирена. И сделать всё, чтобы она набралась сил, – достойно и правильно.
«Если… когда я вернусь домой, то возьму себе имя. Ещё не знаю, какое, но самое настоящее.
Может, и оружие стану носить. Хотя бы самый простой клинок.
Клинок ведь не только для больших и страшных дел. Он для многого пригоден и нужен.
Когда у меня снова будет голос, я расскажу обо всём, и расскажу так, чтобы было правдиво, а не так, как ойя было бы прилично складывать слова, – так, будто бы меня и вовсе там не было…
Я есть.
Я смогу».
Нельзя
Под самое утро Пенелопа просыпается, вскинувшись, и сперва не может открыть глаза из-за присохшей на веках грязи. Трёт глаза кулаком, обдирает склеившиеся ресницы. Память обо всём, что вчера стряслось и что пришлось сделать, настигает её быстро, холодным комом скручивает голодное нутро.