- Нет, нормальный парень. Но ситуация была сволочная. Некуда было деваться. Некуда-.Hy а когда я ему врезал, то события, как говорят, приняли необратимый характер. Тут уж хоть слезы по морде размазывай, хоть в ногах катайся, а ничего не изменишь. Потом, когда запер меня Михалыч в кутузке своей самодельной, я предложил Юрке вместе бежать. Он знает, как к нивхам выйти... Здешний потому что, а не из-за трусости я его позвал.
Не знаю, кто еще искал бы его столько, сколько я искал...
Я проболтался ему, что Елохина ударил, он и... Лешка у него среди людей на первом месте. Обиделся и удрал.
Только дети от обиды могут такие глупости делать.
А взрослый понимает - север. Обижаться дома будешь или на юге. Там самое место для обид.
- Так, - протянул Белоконь. - Ну а насчет синяков и прочего что у вас приготовлено?
- Синяки? Скажу. Набил мне их один человек, спаситель мой, дай бог ему здоровья. Кто - не знаю. Он первым нашел меня, я уже замерзать стал. Так он меня обработал, что до сих пор тело горит. Навалился, что твой медведь, где, говорит, Юрка? Взял за грудки, трясет, как вибратор, и орет не своим голосом-где Юрка? Отвечаю-не знаю. Потерялся, мол. Тогда он мне еще вломил, век на него молиться буду, потому-разбудил он меня, замерзнуть не дал.
- Значит, медведь синяки наставил, медведь помял, - раздумчиво проговорил Белоконь. - Ну, ладно, у меня все. Выздоравливайте, скоро в город поедем. Там все-таки повеселей будет.
* * *
Думая о себе, Хромов сознавал, что долгожителем ему не стать. Была, конечно, отчаянная и безумная надежда прожить еще и двадцать, и тридцать лет, похоронить своих врагов и хоть минуту постоять на могильном холме последнего из них, ощущая под ногами свежую, податливую землю, а там можно и самому... Но Хромов знал-пустое это, не бывать такому. Да и привык он за свою жизнь к тому, что его враги получали.повышения, прибавления к зарплате, руководили отделами, стройками, жили большими, дружными семьями, а если семьи у них получались не очень большими и совсем не дружными, все равно было в их жизни нечто такое, чего никогда не будет у него.
Положив пухлые пальцы на счеты, бессмысленно передвигая костяшки, он настороженно наблюдал за людьми, с которыми работал. И видел-им интересно. Они ругались, обижались, ссорились, мирились, бегали к Панюшкину подавать заявления об уходе, потом так же шумно бежали к нему забирать свои заявления, а он смотрел на все это из-под красных полуопущенных век и тихонько матерился про себя, ощущая даже некое превосходство - он не столь суетлив, он независимее.
А рядом за стеной, за жиденькой дверью его каморки, толковали о трубах, сроках, срывах, качестве сварки, вертолетах, тайфунах, и не было этому конца. Баба, боже мой! Секретарша Толыса, узнав, что стыковка удалась, что очередная плеть благополучно наращена, прыгала на одной ноге, визжала как недорезанная, а потом бегала по всей конторе, хлопая дверями, крича, топая по просевшим доскам пола, чтобы никто, упаси господь, не остался в неведении, чтобы все знали - уложено еще двести метров.
Поначалу Хромов объяснял это ограниченностью. Что, мол, взять с людей, для которых вся жизнь, все интересы и запросы уперлись в эту трубу! И на мир они смотрят сквозь нее- а что можно сквозь трубу увидеть? Чем она длиннее, тем меньше дырка в конце. Но эти же люди с хохотом, визгом катались па катере, отправлялись в путешествие по Проливу, с ссорами, примирениями, песнями гуляли на свадьбах, днях рождения...
Он так не мог. Что-то мешало, сдерживало, заставляло молчать, даже когда ему нестерпимо хотелось включиться в общий гам. Молча одевшись, он незаметно уходил, с болезненной остротой понимая, что без него будет еще веселее, безалабернее, откровеннее. Наблюдая из окна своей комнатки, как люди торопятся к кому-то на день рождения, понимал, что к нему вот так не придут, да и он пригласить не осмелится. И дело не в скупости.
Хромов готов был отдать месячную зарплату на общий праздник, но опять что-то сдерживало. Иногда его тоже приглашали на торжество, мол, приходи, но сам знаешь...
без тебя будет веселее. Хромов приходил, сидел в углу, пил вместе со всеми, а потом и с явным опережением.
Кто-то отводил его домой-этого он уже не помнил.
А наутро, когда все шумно делились впечатлениями, он сидел в каморке, невидяще уставившись в какую-нибудь бумагу, и мучительно переживал одиночество.