Я еще никогда в жизни — и мне можно верить, — я еще никогда не висел на подножке движущегося поезда, чтоб польский ветер свистел у меня в ушах, а глаза не отрывались от близкой девичьей груди. И потому могу лишь предположить, никакой уверенности у меня нет, и все-таки не без убежденности считаю: если бы не это новое ощущение свободы, свободы, что родилась благодаря бесследному исчезновению тысяч традиционных установлений, я никогда не совершил бы того, что совершил на качающейся подножке вечернего поезда из Радома на Люблин.
Я оторвал правую руку от поручня и постучал в окно, Что оставалось делать девушке, как не выглянуть и посмотреть, кто стучит, выглянуть и глянуть вниз, на меня? Ей ничего другого не оставалось, и я увидел, хотя угол зрения снизу вверх был и теперь не слишком удачный, что ее лицо хорошо дополняет ее грудь. Я увидел это, хотя девушка не дала мне времени произвести сравнение отдельных своих частей, ведь она же не была такой свободной, как я, и потому одно из тысяч установлений, действительных для путешествующих поездом девиц, заставило ее отодвинуться в дальний уголок, почти исчезнуть из поля моего зрения.
Но, видимо, она была еще очень юной и потому не выдержала долго в укрытии, потеряв из виду столь диковинного субъекта, каким я был, а диковинным — в этом я уверен — я был: ведь я висел где-то там, за стеной вагона.
Она чуть наклонилась вперед, и я ей кивнул. Она еще раз спряталась, но это, надо думать, показалось ей слишком явным признаком сочувствия, и она уселась очень прямо, сложила руки на прекрасной груди и, не отрываясь, смотрела на спящих детей. Тут я заговорил, прижимаясь к окну и не обращая внимания на сильный ветер, который подхватывал мои слова и швырял их через крышу вагона куда-то в польские поля, тут я заговорил:
— Знаю, сухопутный путь до Америки вряд ли кто изберет, но я делаю охотно то, чего другие не делают. К примеру, съедаю мою собачью галету не измельченной. Или говорю себе: если уж отправляться сухопутным путем в Америку, так проделаю-ка я этот трюк на подножке вагона. Не хочу давать вам указаний, но не называйте мои действия необыкновенными. Да, если бы мы избрали морской путь, вы и я, или даже воздушный, и вы, путешествуя по морю на шхуне, обнаружили бы меня за бортом, у окна вашей каюты, вот это было бы чем-то необыкновенным. Или я кивнул бы вам на значительной высоте над Азорами через иллюминатор «цеппелина» — вот это достаточно весомый повод для весомого слова; подобное происшествие вы могли бы, пожалуй, назвать чрезвычайным.
Эх, мы, матросы, да в брюках клеш! Моя мать говорит, что матросы — народ нахальный. Полагаю, вам эта точка зрения известна, но теперь вам требуется повод, дабы разделить эту точку зрения. Прекрасно, постараемся осуществить эту задачу. Я устремляю взгляд на вашу грудь и говорю: ну и красотища! Сильно сказано, а? Уж такая у меня фризская манера, Род Видукинда — храбрый род; лучше головы решусь, чем крещусь! И манной каши мы тоже не едим!
Я всегда говорил об «Йорне Уле»: никто не изобразил суровой и здравой самобытности нашего рода лучше, чем пастор Густав Френсен. Ох, ну и заболтался я! Фрейлейн, ты куда едешь? Мы могли бы отправиться в степь, к могильным курганам; заглянули бы к тетушке Вреде, она наварит нам крабов. И очистит их нам. Никому не съесть краба с такой быстротой, с какой тетушка Вреде его очистит, говорит моя мать. А тетушка Вреде говорит: никому с такой быстротой не начистить крабов, с какой их лопает Марк Нибур.
Дочка тетушки Вреде на вас, фрейлейн, вроде бы походит, только вот ноги у нее вроде бы кривые. Бог мой, этакая легкая кривая мне по душе, но уж там только, где она к месту, не так ли? Вы решили съездить посетить новые места? Я как-то съездил в Лабое. Обелиск в честь военных моряков смахивает на ножку моей кузины, а в подвале развешаны старые знамена.
Машинисту локомотива я уже дал указания — проскакивать все места, где есть обелиски, подвалы со знаменами и священные дубравы. Мне самый вид их противен, и запаха их я не терплю. Знаешь, как должен бы пахнуть мир? Как свежеочищенный огурец. Как поле люпина, что тоже сойдет. Я не требую розовых садов. Это, считаю я, замашки персидских принцев, но как воздух в березовой роще, когда только-только прошел дождь, или как ветер, обдувающий коптильни в феврале, вот какой должен быть вкус жизни! Жизнь, правильно устроенная, должна быть на ощупь как жеребячья морда, или песок вечером, после жаркого июльского дня, или как уголок твоего глаза, фрейлейн, там, где он ускользает в висок.
Все еще исполнится, говорит моя мать, а кто собирается нам помешать, говорю я, тому мы линзы нашими сапогами забросаем, пляж в Кольберге заставим отмывать и снег в Коло жрать, всех чертей на него нашлем и в карманы ему нас. . ., в жены он кривоногую Вреде получит, и каждый унтер его будет жучить, ефрейтор паршивый ему ночью приснится, вот уж придется ему поплатиться!