Прежде всего, из уст адепта Ахматовой, видевшего ее всего трижды и притом исключительно в публичной ипостаси (в рамках посещаемых им похоронных торжеств), [237] вопиющим faux pas звучит называние ее по имени-отчеству, каковое, как она с негодованием настаивала, допустимо лишь со стороны ближайших знакомых. В ритуальной процессии каждый сверчок должен точно знать свой шесток. Полагаю, что кощунственные «хохороны вторник» («Душечка»), как и юбилейная речь Гаева к столетию «многоуважаемого шкафа», были среди причин ахматовской нелюбви к Чехову. «Подспудные надежды на дворянское происхождение» (Аксенов, «Затоваренная бочкотара»), поощряемые общим духом ахматовского культа, но сурово возбраняемые всем, кроме немногих избранных, выдает и титулование А. К. Толстого гр[афом], в беглой аббревиатуре незаметно подмигивающее посвященным. А главное, сама цитата из «Сна Попова» выпускает, при попытке к ней приблизиться, неожиданную ироническую струю, гасящую последние искры горфункелевского сарказма.
Речь о девической неискушенности ведется Толстым не от собственного лица, а от имени благонамеренного тупицы, возмущенного спусканием штанов с официального истеблишмента:
Да это, друг, уж не ты ли?! Ср.:
«Исследование А. Жолковского достаточно хорошо документировано, и вряд ли возможно его фактологическое опровержение… Но… Не худо бы вспомнить… Исследователь как бы забыл… Историк… позволяет себе пренебречь… [Как] можно писать… с такой безмятежной отрешенностью от человеческих страданий…?!»
Прокол Горфункеля на иронии, полагаю, не случаен, а связан с его общим праведным пафосом, начисто лишенным рефлексии. Добросовестно резюмировав суть моей статьи – «создаваемый ею [Ахматовой] (и ее окружением) образ был зеркальным отражением преследовавшего ее тоталитарного режима», – он вскоре забывает, что речь у меня шла именно о мифе, культе, дискурсе и подобных знаковых системах, и обращается к «действительности».
Действительность же, с ее «неизбежными» закономерностями и «единственно возможными» реакциями, представляется ему простой и однозначной. «
Однако действительность не так безнадежно детерминирована, как нас учили в школе «единственно верного» учения, и в значительной мере состоит из тех образов и самообразов, которые мы по тем или иным, тоже далеко не свободным, причинам выбираем. Поведение Ахматовой никак не было единственно возможным. Это видно из того, что не менее почитаемые нами с Горфункелем (давно пора заверить моего оппонента, что мы с ним в общем-то всегда стояли по одну и ту же сторону баррикад) современники Ахматовой выбирали в тех же предлагаемых обстоятельствах другие сценарии. Одни из них таки «бросили землю», чтобы кто вернуться (Цветаева), а кто нет (Ходасевич), другие остались, чтобы пить эту чашу каждый по-своему, одни – сначала полупублично взрываясь, потом каясь, а затем все равно погибая (Мандельштам), другие – сначала приспосабливаясь, потом тайно, а затем и явно протестуя, а в конце полусмиряясь (Пастернак).