— Но дай мне вспомнить утро с пузырями солнца сквозь тучи, когда стриж, стремясь, отсек проводом крыло и, упав на гравий, бился... и вечер, когда предметом своей страсти я избрал огрызок газетной страницы с фрагментом: стиснутые кулачки прижаты к маленьким грудям, узкие трусики, неаккуратный лист, на выброс, верхняя часть лица отсутствует, только губы в упреке кому-то, посягнувшему на беззащитность. Она сразу стала моей, я защищал ее от коварных преследователей и, израненный, молитвенно прощался с ней, избавленной.
— Так это была... — не выдержишь ты, сжимая мою руку.
— Ну потерпи еще: я привык бродить, казалось, без цели, как сам считал вначале, но как-то понял — цель есть нечто, не оформляемое речью, из бесчисленных составляющих чего были угаданные — тень, луч, возглас, и таящееся — в листве, за поворотом, в окнах. Я тащился по раскаленной пустыне, там негде было укрыться от смертельного зноя, но, иссушенный и обезображенный ветрами и недугами, убедившись, что на планете для меня не существует ни клочка суши, проваливаясь в бездну, пробуренную водой в своей же массе, я немел, предчувствуя, и скоро убеждался, что за пеной в столбе брызг рождается радужный лик.
— Почему мы не побеседовали об этом раньше? — услышу я голос ушедшего Учителя и, после паузы, обниму тебя за плечи.
— Ты понимаешь, у меня нет ни одной картины маслом, но это в сущности не так: отсутствие их не абсолютное — они почти материализованы, хотя произнес и убедился — нет ни одной картины маслом.
— Но кто же ты? — резко воспрянешь ты (этюдник стукнется о колонну Казанского собора: Невский так же гудит — что можем мы? Старуха на мосту хищно исследует ворох голубиных перьев: где же мякоть?)
— Ни разу нельзя обойтись без мертвечины, — очнется критик.
— Я — пятилетний мальчик со змеиной головой: мольба и страсть — согрей и полюби, дай припасть к своему сердцу, и я уйду, оставив в тебе свой яд, но не предам имя. Не назову.
— Почему ты стал таким? Мне жалко...
— Когда каждый кусочек моего тела был предан пороку, когда я не искал разврат, а бежал его, когда я просто бродил по кладбищу, когда, наступив на тень, я вспоминал, да, когда очертания случались похожими, когда любой эпизод... когда прозой и живописью становилось все видимое...
— Что же тогда? — спросишь ты, готовая слушать.
ГОЛОВА ДРАКОНА
Ввиду нарушения толкования суммы буквенных знаков, мне оказывается сложно дифференцировать свое отношение к обилию милиционеров. Там, где собрались люди для того, чтобы побаловаться эстрадой, это должно удивить. Но что меня может удивить? Меня, как и прочих. Мне не в диковинку очередь, измеряемая от минут до конца жизненного срока. Меня озадачит отсутствие толпы за мясом или туалетной бумагой, джинсами или лицензионными пластинками.
Итак, меня (условно) не удивила многочисленность стражей порядка. Я независимо поднимаюсь по ступенькам. Вхожу в первую, вторую прозрачную дверь.
Стоп. Я оборачиваюсь из будущего. Дерзкий взгляд пенсионерки в синтетической куртке. Пристальное изучение билета, брезгливое, но энергичное отрывание «контроля», безразличное, ввиду внимания к ожидающим проверки, втирание бумаги в ладонь.
Стоп. Администратор покашивается, будто ему необходима поддержка. «Я же вам объяснил: там!» — и вновь взмах рукой по неопределенной траектории.
Сколько ненависти. Как они несчастны! До чего убоги — и достойны ли сожаления? Ведь моя жизнь обокрадена за десятилетия до рождения именно этими беспородными безбожниками..
Начнут, как повелось, позже обозначенного часа, и я успею в уборную.
Комфорт и чистота. Простота интерьера позволяет лаконичную уборку: достаточно направить струю шланга.
Отвлекшись от писсуара, я замечаю милиционера и чувствую себя тотчас неловко, хотя не нарушал правопорядка. Он изучает меня из кафельной кельи, и я рад, что готов покинуть помещение.
Водружаюсь, возможно, не на свое место, но по данным обзора мое уже занято. Это обстоятельство обнадеживает возможной раскрепощенностью.
Минуя ряды, стреляет глазами Длинный. Он фиксирует мою воздетую руку, и мы уже рядом.
На сцене — ведущий. Юмор для масс. Наставления к овациям. Первый номер. Оригинальный жанр. «Они во втором», — отвечает на мой тычок Длинный. Аплодисменты, и вновь конферансье. Утомительная прелюдия. «Александр Розенбаум». Зал доволен.
Несколько лысый человек с усиками. Он далеко, и перископ ассоциаций сообщает, может быть, не точное: Окуджава, Евстигнеев, Басов. Еще в гульканье ведущего я уловил неискренность. Теперь она очевидна в «самовыражении» автора-исполнителя.
«На пленке еще кое-что можно слушать», — дублирует мои мысли Длинный.
Зал бьет в ладони. Много ли им надо? И от кого они теперь могут ждать большего? Вместе с акциями оригинала растет капитал посмертных пайщиков. Банальный образец мимикрии.