Что толку объяснять (и как?), что я прилетал и парил над корпусом, загадывая: там? Нет, там. Как объяснить мое нахождение в классе, когда сокурсники первый раз работали маслом — до чего забавно это выглядело? Можно справедливо заметить, что тогда я бился в горячке в тисках незаменимого Ганса, — да, это происходило в то время. Но я не...
Это не Миневич — у меня вроде бы нет сомнений. Я прокрался тихо, к тому же он, развалясь, слюнявил телефонную трубку, так что я возник внезапно и застал его врасплох. Неподготовленным жестом пытается поправить что-то в воздухе. Это оказывается ни к чему, если иметь в виду меня, но он ощущает наличие еще и иного. Мне бы следовало зайти раньше, — понимаю, — тогда бы констатировал действие, и все в аудиенции разыгралось бы точнее.
Беседуя, я не в состоянии уразуметь, существует ли путь к реабилитации, и мыслимая черта после моего вопроса: «Так я могу восстановиться?» — «Да» или «Нет» — не проявляется.
Некоторое время воспринимаю сидящего проректором, ради чего соединяю два абсолютно несхожих лица в единое: больше растягивается и оплывает физиономия исполняющего обязанности в пользу Миневича, потом ошибка в личностях пресекается, он, настороженно встретившись глазами, молвит: «Я — не Миневич».
Не видя лучшего выхода, решаю вести себя эгоистично и, нечто тараторя, удаляюсь, но тотчас разворачиваюсь, как обруч сжимая вопросительный знак: «Так я могу восстановиться?» — «Нет».
Когда город враждебен, я боюсь не добраться до дома, я боюсь, но город чинит препятствия, и я никак не могу добраться до своего дома.
Пожалуй, я вышел не туда, после сунулся не в ту подворотню и вышел не из предначертанной парадной на набережную. Булыжник и песок. Задницы плюющих в реку детей: «К всенощной!» — чуть не завопил я, сообразив, что слышимое — перезвон колоколов. Глаз заметался: подворотня и ворота деревянные, бесконечно раз крашенные, — настежь, вросшие в асфальт — им, огнедышащим, заливали их; старуха; приклеенная вампиризмом к стеклу: платок и... (чья-то картина?), как барельеф, лепка стенная (ее не должно быть!).
Меня часто одолевали странные сновидения. Собака. Пес погиб много веков назад. Во всем виноват я. Он понесся за мной, и его перерезало трамваем. Когда транспорт приближался, мне казалось, это еще не финал. Миг повис у вечности. Ной вроде бы вырвался из-под колес. Можно ли было что-то исправить? Его словно затянуло в омут. Он выскочил или нет? Я не смог сообразить. Я понял, что слышу вой. Я заткнул уши. Я помчался проходными дворами. Я стал задыхаться и сменил бег на шаг. Я оказался у залива. Здесь мы купались с ним. Мы жгли (возьми себя в руки!) — я жег костры. Пес, что он представлял собой? Что он значил?
Я все помню. Людей. Дома. У меня было преимущество. Существовало два исхода. Он — там или — дома. В сумерках я появился из подворотни. Ной лежал между рельсов. Он — жив! Только не спеши, а то все испортишь! Его не увлекло под колеса! Ну, может быть, задело, толкнуло. Да, это уж точно, но не столь страшно. Я приближался. Контур пса меняется. Я — обманут! Песком засыпанные останки. Выбилась шерсть. Вьется. Мысль — откопать. Или просто окликнуть. Реанимация. Трансплантация. Что я?
Последующие дни преобладал смех. Повествуя о смерти, я стебался. И вот те же ворота, та же перспектива, может быть тот же день. Может быть, Ной рядом, и сегодня ничего не случится.
Брюки и кудри (я составляю тебя), этюдник, метафизически отяготивший плечо.
— Постойте, — начну я. — Постой. Я доверю тебе чью-то жизнь. Когда мать целовала его щеки, губки, ягодицы, подбрасывала, ловила, то же проделывал отец, и оба называли происходящее счастьем, то он, голенький, становился неожиданно задумчивым, и в глазах его маячило нечто, знание иного возраста, опыт зрелых лет, и родители, встретив мудрость, терялись, по инерции продолжая радость, но останавливались и созерцали его, размышляя — было ли у него что-то раньше? Трехлетний, он стоял на краю парапета и неотрывно следил за мусором, плывущим по течению...
— О ком вы? — попытаешься ты вспомнить.
— Сейчас я не назову наверняка, но после, может быть, вспомню его точное имя.
Архитектура града еще просвечивает сквозь фигуру, но я уже ревную к размалеванным картонкам в фанерном коробе.
— Да, но зачем? — попытаешься ты защититься от странных воспоминаний.
— Только не говори, не произноси слов, молю тебя, я попробую напомнить, как в детстве (было это?) орал от отчаяния, горя и злости, вожделения возможного и — утраты, утраты: воздух хранил волнение и запах, глаза различали контур — она только что прошла, кажется коснулась меня, и, умилившись моей стряпне в песочнице, неуклюжим манипуляциям железными формочками, призвала к иному. Юношей я заглядывался на египтянок, пил дешевое вино и пел с надрывом, стариком я мямлил: «Это еще не все, я еще встречу...»
— Это все нормально. — Улыбается Ирина — снисхождение и материнство, но по сути — другое: ее страшит скольжение по желобу, она видит, как тщетно цепляются конечности обреченных: милая, она хочет обрести силу...