Утром — темно. Софья Алексеевна, охая, выкорчевывается из раскладушки, бренчит спичками, запаляет свечу и тянет руку вверх к буфету, озаряя циферблат. Рано еще. Братьям видно это из постелей. Старуха настойчиво не может сообразить, который час, и считает, загибая пальцы на левой руке. «Тетя Соня, ложись. Рано», — неустойчивым со сна голосом просит Анна. «Сейчас поудевятого. К девяти мальчикам в гимназию», — чеканит Тата. «Да не полдевятого, а без четверти шесть!» — раздражается Осталова. «Что?» — щурится Софья в полумрак комнаты, направляя свет в сторону изможденного лица племянницы. «Без четверти шесть!» — кричит Анна. «Что?» — силится расслышать Софья. «Шесть! Шесть!» — надрывается Осталова. «А-а-а, — улыбается старуха. — Так бы и сказауа. А ты кричишь. Я думауа — часы врут». Она задувает свечу. Укладывается. Во мраке скрипит раскладушка.
В школу. Во второй класс. Мама уже впереди. Она опаздывает на работу. Я отстал. Мне страшно. Она не видит меня. Не оглядывается. Я кричу ей. Нет! Так же спешит, не оборачиваясь. Что же делать? Мне не догнать ее. Плачу.
До школы один переход через улицу. «Очень опасный», — предупреждает тетя Соня. Я пересек проспект. Теперь — длинное здание техникума, переулок, который словно канавка на шоколадном батончике между кварталами, и — школа. Вдруг вижу над собой небо. Черное. Зимнее. Светлячками на нем, как блошки на жуке-навознике, — звезды. Что на них? Кто? Все это бесконечно? А с чего началось? Что-то должно было быть вначале? А я? Я умру когда-то? И все? Сейчас вот иду в школу. Говорят, это необходимо. Но что может быть в жизни необходимо, если все мы умрем? И я, и мама, и брат, и Фред. Наши рыбки. Все! Не будет нас! А все останется таким же. И школа... Но о чем же людям думать, как не об этих главных вещах: о бесконечности мира и о нашей жизни. Что важнее этого?
Наверняка кто-то очень на меня похожий — нет! — точно такой же, как я, находится сейчас где-то, и мы повторяем мысли друг друга. Но встретить я его никогда не встречу. Понимая, что еще кто-то, конечно, очень усердно за меня обо всем думает, тем более о том, что меня волнует, я все же напрягаю свой ум, силясь понять, как это может быть без начала и конца? Что такое жизнь? Но нет — решения нет. Только черное небо и пупырышками звезды на его влажном, безразличном теле. Тоска перехватывает мое горло. Слезы. Внезапно в спину — толчок. Лечу мордой в сугроб. Добрые друзья-одноклассники, возрадовавшись встрече со мной, торопят в школу.
Опять опоздал. До тошноты страшно, и даже не страшно, а неприятно, отвратительно переступать школьный порог, но делаешь это, потому что не шататься же полдня по городу, а главное, не побороть себя в исполнении установки дом — школа. Раз вышел — значит, дойдешь. У раздевалки — дежурные, и на главной лестнице, а черная до первой перемены перекрыта. Красные повязки дежурных как рыбьи плавники. С ребятами кто-нибудь из учителей, и улыбается тебе навстречу, и протягивает руку за дневником.
В школе с Димой беда, катастрофа — он засыпает. На первых же минутах урока, чуть остынув после «переменного» бега, он засыпает. В первом классе, за полтора месяца учебы, сон на уроках в нем не развился. Но со второго Осталов впадает в летаргию. Объектом шуток для Клавдии Адамовны становится его сон. Не в силах противоборствовать одолевающей дремоте, мальчик расползается по парте, а вокруг вращаются иллюзии.
Увлечение Димы в минуты бодрствования — рисование. Рисует он в основном «рожи» и собак, а если попросят, тогда что угодно — пистолеты, тигров. Русалок.
Как-то на уроке вдруг представились Диме все ребята зверятами. Шарф — маленький, с ушами на свет красно-прозрачными и глазами как днища двух консервных банок — оказался лемуром. Сиков — совсем уж крошка, вонючий и плаксивый, обернулся тушканчиком. Бормотов — явный пеликан, да к тому же в очках. Сама же Клавдия со ртом, дугой перерезавшим лицо от скулы до скулы, и зобом, подушкой легшим на грудь, — жаба.
В классе товарищем их становится Марк. В школе Гейзера считают странным. С годами больше — ненормальным. И в выпускном классе — потерявшим разум. У братьев всегда оказываются товарищи — изгои коллектива, как, впрочем, и сами они, Осталовы. Гейзер смугл, курчав, весел и чрезмерно полн. Подобием лохматого паука катится он в перемену по диагонали рекреации, сшибая первоклашек. От активных движений у него — колотье. Клавдия Адамовна хранит для Гейзера склянку с балдокардином. «Ему бром пора назначить, — замечает медсестра, по кличке Свинка. — Они рано созревают». А после медосмотра — врачу: «Еще один обрезанный».
После уроков Осталовы вылетают с Гейзером на набережную, потом — по Десятой Кривой до Бывшего проспекта, и все это бегом, с хохотом, огорашивая друг друга по голове портфелями. Марк моментально мокрый. Капельки на его лбу мерцают бисером. Страсть его — машины, и, завидя редкую модель, он кричит: «Оппель! Оппель!»