После того, как с Невенчанной случился удар, левая половина ее начала двигаться непроизвольно: голова раскачивалась, а рука и нога подымались и опускались, словно Анастасия подчинена ритму неслышной мелодии. Чтобы оправдать пляску конечностей, Невенчанная заводит раскидай, который, привязанный к руке, привлекает якобы взор, ногой же старуха поддает игрушку.
Анастасия Николаевна ест в полную силу. Нельзя ей так, но себя не жалеет. После обеда начинает, отвалясь на спинку кресла, тяжело дышать, задыхается, хрипит. Зачарованно — смотрим. Некая тайна природы раскрывается перед нами.
Бабушка достает кислородную подушку, отпаивает тетю Настю кислородом. «Хууууууу-а! Хууууууу-а!» — затихает, сменяясь не ровным еще, но не тревожащим уже так душу дыханием. Уходим.
Дядя Нолли смотрит на тетю Настю спокойно. Строго. Стекла очков отражают комнату, Анастасию — глаза за ними не шелохнутся, затаив то, что изречет он, прикрыв за собой дверь: «Мать у нее — рикша».
Нас во время обеда Нолли навострился наказывать, а это значит — удалять с улыбчивым: «Зажрался! Ой, зажрался!» Я — может быть, но Серега — совсем худой, не по годам легкий и ростом не вышедший — нет. Я удален, котлете моей совершает дядя Нолли перепас в Левушкину тарелку: «Сына, справишься?» Двоюродный не отвечает, разломив котлету вилкой, а исподлобья куда-то смотрит. Серега сдержанней меня, но и он, за смех, вытряхнут в коридор. «Совсем обнаглели!» — это напутствие Серегиной котлете. Но ведь за вторым — третье.
«Вы изводите меня во время еды. А знаете, что на собаках проводили такие опыты — заставляли нервничать в минуты приема пищи. И что же? Они долго не протягивали», — говорит мама, бедная, и смешно и стыдно нам. Стыдно смеха и смешно стыда.
«Вы меня совершенно не цените. Не бережете. Что будет с вами, если я умру? Кому вы нужны? А ведь каждая ваша выходка — гвоздь в мой гроб».
Что ждет нас, неблагодарных, после маминой смерти? «Мне и так немного осталось. Я очень больной человек». Но как же быть? Куда нас денут? В детдом? Лучше — умереть. Никому не нужные, травимые всеми, изголодавшиеся по еде и ласке, лишенные детства, как мы проживем, как выживем без мамы? Мамочки?
— Зачем ты меня рродила? Для чего это тебе было нужно? Я тебя за свое ррождение не могу поблагодаррить.
— Как ты можешь матери говорить такое? Разве матерей выбирают? Я ведь все делаю, чтоб тебе было хорошо. Чтоб ты ел досыта, одет был бы прилично, чтобы ты мог нормально учиться.
— Учиться? Как я могу учиться?! Дома — одни сумасшедшие.
— Кто?
— Да все! Сонька не помнит, когда ела, когда спала. Дядька убегает каждый вечерр от агентов, на рработе только их и видит, Катька от учебы и болей головных спятила. Серрега — от своих талантов рехнулся. Ты — от рработы. Я — тоже неноррмальный.
Мама печатает. Я все еще недоволен. Злой на мать, извожу ее. Вещи, неприятные ей, обидные, — говорю. Улыбку иронии храня, грустнеет она, просит оставить ее в покое. «Я же для тебя деньги зарабатываю. На твою жратву». Останавливает меня. Нет! Я должен показать свой характер. Силу. Несколько фраз. Совсем уж гадости. Как пули, одна за другой в ту же точку. Выдуманные. Но чем фантастичнее, абсурднее сами претензии и выражение их, тем горше маме, и плачет она, выдернув из машинки закладку, на машинку же уронив руки. Голову. Я победил. Но не удовлетворение добившегося слез, а тяжесть во мне. Стыд. «Ну, что... Ну, мама... Ну, я не буду... Я же говорил... Не надо...» — бормочу, маму поглаживая. Она трясется вся, а мне передаются некие картины, образуя комплекс, где и мама, всю себя отдающая нам, трудится с утра до утра, для себя — ничего, все — нам, и возможности ее, несбывшиеся из-за нас же, и горе ее, что вот родила нас, ни на чью помощь не рассчитывая, растит, а мы, неблагодарные, злые, и очень на руку это всем врагам маминым, семьи нашей, и то, что, так изводя маму, повторяю я, наверное, отца, а воспитать она хотела сына добрым, ее любящим, и то, что с долгами маме никак не расплатиться, да и как это сделать — неизвестно, и то, что времени у нее ни на что не хватает, и что жалко ей себя и за меня больно, и что вместо единодушия, дружбы, любви постоянные у нас ссоры, и одеть нечего, и спать не на чем, и столько еще разных картин в моей башке расцвечивается, что не передать их все словесно.
Мама уже не рыдает. Всхлипывает. С красными глазами, слезами на щеках, подымает голову: «Как же тебе не стыдно?» Тут мне ясной становится полнейшая беззащитность ее — матери моей, меня родившей. Человека мне самого близкого в жизни, самого бсскорыстного и безответного, и надо бы хоть извиниться, если не броситься к ней, самому не заплакать и не выразить все, сейчас мною понятое. Но будто держит меня кто-то, оправдывая молчание мое каким-то пониманием между нами бессловесным, и вот как мало, оказывается, стоит любовь моя к маме, что такая мысль достаточна, чтобы меня успокоить. Оправдать. Сижу, а мама, отерев руками лицо, вворачивает в машинку новую закладку. Продолжает печатать.