— Выменивала на что-то другое. Так это работало в те годы. Однажды я нашла на улице хорошую меховую шапку — это было все равно что найти золотой слиток. Целый месяц ела до отвала.
— Кто-то обменял свои продуктовые карточки на шапку?
— Меховую шапку.
— Да, но если сам остаешься голодным…
— Ты просто не понимаешь, Зед. Именно потому, что у людей ничего не было, им хотелось что-то иметь. Как бы тебе объяснить? Не богатство делает человека счастливым. Достаточно знать, что у соседа еще меньше, чем у тебя. Если ты беден, а у соседа и того меньше, ты ощущаешь себя богачом. Это поднимает настроение. Такова уж человеческая натура, наверное…
Дав мне подумать над услышанным, Елизавета продолжала:
— В любом случае, о чем это я? В общем, системе пришел конец. Она сломалась, перестала работать. А когда неожиданно грянула война в Чечне, все стало еще хуже. Повсюду агрессия, насилие. Террористы подкладывали взрывчатку в подвалы многоэтажек. Бесконечные убийства, грабежи. Так что нет, Зед, мои ученики не хотели становиться космонавтами. Им хотелось того, что они видели по ящику, того, что они видели в Америке. Потому что там, если работать изо всех сил, можно чего угодно добиться, правда? «Американская мечта», слыхал? Им хотелось получить свой шанс чего-то достичь в этой жизни… — Новая, долгая пауза. — Значит, ты желаешь знать, остаюсь ли я с Хесусом ради его денег и визы? Да, может быть, и так. Люблю ли я его? Хочешь начистоту, Зед? Я ничего не знаю про любовь. Могу только догадываться, что это такое. Но я знаю, каково выживать, и не хочу потратить на это всю свою жизнь. Просто хочу жить, а не выживать, ясно тебе?
— Да, Элиза, — кивнул я. Похоже, последняя фраза была прямым переводом с русского, каким-то к месту приведенным афоризмом. — Кажется, я понимаю.
— Надеюсь…
— Правда, я могу это понять.
— Вот и отлично.
После этого разговора мы еще долго сидели молча; Елизавета выкурила одну за другой две последние сигареты из своей пачки, а я прикончил остатки водки. Откровенность Елизаветы застигла меня врасплох. Я понятия не имел, каково ей было расти в Советском Союзе, а затем — в условиях новой России, восставшей из его пепла. Все, что было мне известно об этой части света, я почерпнул из фильмов, причем скорее из серии про Джеймса Бонда, чем из «Парка Горького»: мерзлая тундра, всезнающие спецслужбы, вероломные красотки и хладнокровные наемные убийцы. И как расценить вскользь брошенное Елизаветой признание, что она якобы ничего не понимает в любви? Как насчет близких, друзей? Послушать ее, так Елизавета словно в ледяном аду росла…
Размышляя об этом, я поднялся, чтобы дать ей возможность прийти в себя и заодно проверить, как себя чувствует Люсинда. Увы, на поправку она не шла. Еще жива, но все равно что мертвая: бледная и в отключке. Все глубже проваливается в себя, вянет на глазах. Даже волосы ее выглядят плоскими, безжизненными. Эта резкая перемена к худшему тем более беспокоила меня ввиду того, что я был бессилен ей помочь. Я не мог дать девушке лекарств, не мог оказать квалифицированной помощи, в которой она так нуждалась. Мог лишь надеяться, что она сумеет дотянуть до утра — или пока не отступит буря. Удрученный, я уже собирался уйти, когда веки Люсинды затрепетали, и она приоткрыла глаза.
Я упал на колени у края кровати.
— Люсинда? — тихо, торопливо позвал я ее.
Она скосила на меня взгляд.
— Люсинда?
— Мипеса…
— Что?
Веки девушки сомкнулись.
— Люсинда?
Ответа я не дождался.
Когда я вернулся в «гостиную» Солано, Елизавета так и сидела в прежней позе, по-турецки, уставившись в пол перед собой. Свечи выхватывали ее лицо из полутьмы, озаряли мягким светом, напомнившим мне старинную живопись: черты сразу стали выразительными, скульптурно вылепленными. Я уселся перед Елизаветой и не отрывал от нее глаз, пока она не вышла из своего транса и не подняла голову.
— Люсинда открыла глаза, — сообщил я.
— Ё-мое! — присвистнув, Елизавета мотнула головой в сторону спальни Люсинды: — И что?
— Всего на пару секунд. И опять лишилась чувств.
— Говорила что-нибудь?
Я кивнул.
— Она сказала: «Моника». По-моему. Или что-то вроде. Пробормотала. Но звучало примерно так.
Елизавета нахмурила брови.
— Моника? Позвала кого-то по имени?
— Не знаю даже… Или, может, муника…
— Муника? — выпрямила спину Елизавета. — Может, Мипеса?
— Во-во, похоже, — сказал я. — Это же испанский, да? Что это слово значит?
— Кукла, — ответила она.
— Прикалываешься или как? — усмехнулся я. Елизавета покачала головой.
— Кукла на испанском — muňеса. Весь этот остров называется Isla de las Muñecas .
— И то правда, — согласился я. Немного подумал, прикидывая варианты, и добавил: — Интересно, может, она думает, что попала в больницу или типа того? И хотела рассказать, где на нее напали?
— Хм-м…
— Что?
— Скорее, ей показалось, что на нее напала именно кукла.
Я сердито запыхтел.
— Оставь свои шуточки, Элиза…
— Говорю же: показалось. Она серьезно ранена. Умирает. Может, она… Как будет это слово? Видит то, чего на самом деле нет. Дели…
— Делириозный бред?
— Вот именно.
Я кивнул.