Итак, стыдясь своего непристойного дефекта, лейтенант Фукуи отказался выезжать в Японию, где его непременно бы ждала незавидная участь психбольного, принудительное лечение и, скорее всего, верная лоботомия. Фукуи стал бродягой, долгое время скитался по южной части острова, питаясь чем придется, ночуя на земле, с каждым месяцем приходя во все большую негодность. В один из дней, мучимый голодом и отчаяньем, он ворвался в офицерскую столовую Корсакова, подбежал к котлу с лапшой и принялся ее вызывающе есть. К этому моменту лейтенант Фукуи выглядел обтрепанно и подержанно, повар хотел окатить его кипятком, но потом по каким-то чертам опознал в нем японца и избил на заднем дворе. Организм Фукуи, у которого начиналась цинга, перенес побои с трудом. Тогда он лишился большей части зубов и очень неудачно раскусил язык, так что кончик его раздвоился и стал напоминать змеиное жало.
Фукуи впал в отчаянье и хотел удавиться в нужнике, но украденная им веревка не выдержала, и замысел не осуществился. Падая из оборванной петли, Фукуи ударился лицом о дверь и свернул набок нос. Лейтенант вышел из уборной окровавленный и рыдающий, и побрел по улице, которая неожиданно привела его на центральную площадь Корсакова, где по случаю девятого числа проходило мордование негра.
Поскольку это была не годовщина, а обычное девятое число, мордование вершилось без присутствия приличной публики и представляло собой дежурное поливание сидящего в клетке американца пометом и грязью. Китайцы не особо старались уязвить сидящего в клетке, однако появление лейтенанта Фукуи изменило ситуацию – под впечатлением от перенесенных душевных волнений Фукуи впал в припадок сквернословия и пустился с бешеным воодушевлением ругать правительство и имперские ценности, но из-за отсутствия зубов и сломанного носа слова из Фукуи посыпались хоть и яростные, но вполне себе неразборчивые. Вид же самого Фукуи, худого, с растрепанными волосами и горящими глазами, однозначно указывал на необходимость более интенсивного закидывания нечистотами американца, в результате чего воодушевленные горожане практически погребли несчастного янки под градом испражнений, грязи и помоев.
С тех пор жизнь Фукуи сильно переменилась. Его стали приглашать на все массовые собрания, где он, придя в истерический экстаз, бранился и обличал, за что потом получал свою миску супа и несколько горстей крупы. Скоро Фукуи сделался неотъемлемой частью сходок подпольных либерал-демократов, с одной стороны, и официальных имперцев-националистов – с другой. Дело в том, что Фукуи, воспрянув, выправил себе вставную челюсть, так что если публика хотела послушать виртуозную брань в адрес правящего режима, то Фукуи вставлял челюсть, если же требовалось пламенной речью прославить дух Императора и его мудрую политику, челюсть достаточно было вынуть.
– Вот так мы здесь и живем, – вздохнул врач. – Карафуто ест людей.
– Но вы же можете уехать, – сказала я. – После окончания своего контракта…
Врач помотал головой и с прискорбием сообщил, что лично он уехать не может, поскольку он не совсем на службе, он – условно свободный, его каторга закончилась пятнадцать лет назад, после чего его приняли на медицинскую должность – на острове чудовищная нехватка врачей, поэтому негласно разрешено принимать в качестве гражданских специалистов бывших каторжных. Я не стала спрашивать, за что он угодил на каторгу, но доктор, не стесняясь, рассказал, что попал сюда за кражу наркотических веществ и за жестокое обращение с животными, и тут же пояснил, что наркотики он воровал для больного дельфина. Дельфин якобы служил в силах береговой обороны и выслеживал еще не потопленные вражеские субмарины, а после потопления последней был списан из флота по ранению, жил в дельфинарии, а потом, утратив силы, был отправлен на ворвань, но спасен патриотами. В армии дельфин пристрастился к стимуляторам и без них чувствовал себя несчастно, поэтому тогда еще молодой врач похищал их с медицинских складов, впрочем, он и сам скоро пристрастился к наркотикам. Приговор оказался суров – каторга. Вышло так, что врач пострадал за сострадание. Я не очень поверила в сказку про дельфина, но спорить не стала, мне нравились эти враки. К тому же они скрашивали невыносимо медленное продвижение состава и отвлекали от стонов раненых. И от других мыслей.
Врач оказался интересным человеком и приятным рассказчиком, ради этого я смирилась и с привычкой грызть ногти, и с ароматом сивушных масел, и пятнами засохшей крови на халате.
– Сахалин – это страх. Мы боимся. Боимся зимы – потому что холодно, боимся лета – потому что жарко, боимся землетрясений, беглых каторжников, сумасшедших боимся. Их все боятся. И сумасшедших, и сумасшествия. Я знал одного…
Врач замолчал, прислушиваясь к дорожным звукам, к перестуку колес и лязганью вагонных буферов, и забыл, что хотел рассказать, и произнес дрожащим голосом:
– И разумеется, здесь все боятся МОБа. Впрочем, ничего удивительного…