Стихотворение называлось «Англия», и мне казалось, что оно чем-то похоже на мои рассказы. Но в нем был колорит, которого мне не хватало. Выдумка была вправлена в реальность, быть может вычитанную, — это не имело значения. Вот почему, читая или слушая Тихонова, я начинал понимать двухмерность, планиметричность своей прозы. Нерусские декорации, в которых происходило действие моих рассказов, были лишены колорита.
«А Венька погибнет, если его будут хвалить за его фокусы. Всякий фокус позволителен, если в основе лежит новая интересная мысль… —
писал Льву Лунцу Слонимский. —
У Веньки один фокус. Мысли остаются у него в голове. Он не умеет их переложить на бумагу. Это оттого, что он отрекается от быта, не умея осилить его… Нужно отрекаться от быта, изучив его… Тогда получается серьезная, настоящая, остроумная и бьющая в цель фантастика. Венька знает не человека, а гомункулюса… Ему нужно сначала научиться изображать человека, а потом приняться за иронического, каверинского (а не гофмановско-стивенсоновско-замятинского) гомункулюса. Фокусом и ловким налетом можно взломать несгораемый шкаф, а не литературу» (из переписки, опубликованной Гарри Керном, историю которой я еще расскажу).
Иначе оценивал мою раннюю прозу Тихонов.
«Веня — мой друг и союзник, проклятый западник — он пишет одну за другой великолепные вещи: «Бочку» и «Шулера Дье». Здорово пишет, обалдело пишет. И тоже сложен, трехэтажен, непонятен «аудитории». Лева, ты бы порадовался, если бы услышал «Шулера». У него там такие курильни, тюрьмы в бреду и игра на Владимирском, в клубе, где он усадил за стол всех «серапионов», что пальчики оближешь. Быть ему русским Фаррером или Честертоном» (там же).
«Шулер Дье» — один из вариантов моей повести «Большая игра». «Бочка» — рассказ, впервые опубликованный в 1924 году. На Владимирском проспекте был карточный клуб, и я действительно усадил «серапионов» (и между ними Шкловского) за игорный стол. Но Слонимский был прав: узнать их было невозможно. Для Тихонова, который недаром называл меня своим союзником, это не имело значения. Он понимал, что у Честертона — свой собственный, честертоновский быт.
6
Его стихи были портретами, историями, размышлениями, а иногда историями портретов и размышлений. Первая книга «Орда», из которой он многое прочел нам в ту памятную субботу, открывается исповедью, напечатанной курсивом:
Праздничность и веселость — прямое выражение той атмосферы, которая господствовала в доме Тихонова, на вечерах и вечеринках, чтениях и маскарадах, в самом образе жизни, всегда простом и никогда — пустом. Так было в начале двадцатых годов.
К духовности, к непознаваемому Тихонов никогда не был склонен. «Про землю» стоило говорить потому, что не на небе, а на земле
Эти строки Баратынского он взял эпиграфом к своей «Орде».