Может быть догадываясь, что дневники серапионовских встреч когда-нибудь пригодятся историку литературы, мы пытались поручить кому-нибудь из нас роль мольеровского Лагранжа. Но выбор оказался неудачным: до летописи ли было Николаю Никитину, рано сосредоточившемуся на собственном значении в литературе?
Нет, нашими летописцами (правда, устными) были «девицы»: без них в совсем другом ключе происходили бы наши собрания. Они размыкали наш тесный круг, внося в него атмосферу влюбленности, желания блеснуть, удивить.
Хорошенькая Ида, студентка биофака, все чудилась мне в шелестящем, воздушном платье принцессы Брамбиллы. Зоя напоминала Джоконду, впрочем до тех пор, пока ее улыбка не переходила в смех, звучавший контральто. Белозубая, с приподнятой губкой, как у маленькой княгини из «Войны и мира», Лида Харитон казалась беспечной, а оказалась наблюдательной и зоркой. Судьба сложилась так, что именно она-то и стала нашим летописцем в буквальном смысле этого слова.
Мусю Алонкину я помню плохо. В девятнадцатом году она была секретарем Дома искусств. Должно быть, недаром «серапионы» посвятили ей свой единственный альманах.
Все нравились всем, то есть все «девицы» всем «братьям». Но до выбора было еще далеко, хотя сложная, перекрестная игра уже началась и деятельно продолжалась в ту субботу, когда среди нас появился гусар.
Он не замечал ни перешептывания, ни строгих взглядов, которые бросал на нас Илья Груздев, критик и «отец настоятель», как мы его тогда называли. Это был крупный, немногословный, неторопливый блондин в пенсне, слегка заикающийся, с девическим цветом лица, решивший ограничить свою жизнь изучением Горького. Он и Федин были самые старшие из нас — около тридцати. В тот вечер это почувствовалось: они были внимательны и терпеливы.
Вежливо, в слегка поучительном тоне Груздев выразил общее впечатление: не удалось то и это. Могло бы удаться, но тоже не удалось это и то. Мы единодушно присоединились.
Кавалерист слушал внимательно, но с несколько странным выражением, судя по которому можно было, пожалуй, предположить, что у него добрая сотня таких рассказов. Потом сказал чуть дрогнувшим голосом:
— Я еще пишу стихи.
Слушать еще и стихи после длинного, скучного рассказа? Но делать было нечего: мы что-то вежливо промычали.
Из заднего кармана брюк он вытащил нечто вроде самодельно переплетенной узкой тетрадки. Раскрыл ее — и стал читать наизусть…
Не только я, все вздрогнули. В комнату, где одни жалели о потерянном вечере, другие занимались флиртом, внезапно ворвалась поэзия, заряженная током высокого напряжения. Слова, которые только что плелись, лениво отталкиваясь друг от друга, двинулись вперед упруго и строго. Все преобразилось, оживилось, заиграло. Неузнаваемо преобразился и сам кавалерист, выпрямившийся и подавшийся вперед так, что под ним даже затрещало стащенное из елисеевской столовой старинное полукресло. Это было так, как будто, взмахнув шашкой и пришпорив коня, он стремительно атаковал свою неудачу. Каждой строкой он загонял ее в угол, в темноту, в табачный дым, медленно выползавший через полуоткрытую дверь. Лицо его стало упрямым, почти злым. Мне показалось даже, что раза два он лязгнул зубами. Но иногда оно смягчалось, светлело.
— Еще! — требовали мы. — Еще!
И Тихонов — это был он — читал и читал…
4
«Искал людей по себе и нашел. Серапионы», — написал он вскоре в своей автобиографии. И в самом деле, он сошелся с нами на удивление скоро. Уже дней через десять вместе с ним мы получали костюмы, которые выхлопотал для нас Горький.
В полутемной комнате с прилавком одни снимали солдатские гимнастерки, а другие (впрочем, кажется, только я) гимназические куртки. И распоряжался этим маскарадом почему-то Тихонов, который в веселой суете один оставался деловито-серьезным. Впрочем, и он чуть не упал на пол от смеха, когда, стесняясь своих полосатых кальсон, я натянул брюки, едва доходившие до колен, а потом, обменявшись с кем-то, чуть не утонул в других, заказанных, должно быть, для самого Роде. Руководитель Кубуча был высокий мужчина, франтовато одевавшийся, с громадным животом, которым он очень гордился. В недавнем прошлом ему принадлежал знаменитый загородный ресторан «Вилла Роде».
5
С первых дней знакомства я заметил в Тихонове интерес к странностям, отклонениям, который с детства был и моей характерной чертой. Направление его чтений сказалось в ранних стихах, так же как моих — в моей ранней прозе. В прозе или поэзии мы оба настойчиво стремились передать чувство, которое можно было бы назвать «обыкновенностью чуда». Оба были выдумщики, и оба не стеснялись своих выдумок, настаивая на них весело и упрямо: