В «Рассказах Назара Ильича господина Синебрюхова» Зощенко не только понял это всепроникающее явление, но проследил лицемерно-трусливый путь мещанина через революцию и гражданскую войну. В этой книге было предсказано многое. В новом мещанине (времен нэпа) не было «забора», он жил теперь в коммунальной квартире, но с тем большей силой развернулась в нем «оглядка на чужих», зависть, злобная скрытность. Беспространственность утвердилась в эмоциональном значении.
Эта книга писалась, когда Зощенко пришел к «серапионам». Расстояние между автором и героем было в ней беспредельным, принципиально новым. Каким образом это «двойное зрение» не оценила критика, навсегда осталось для меня загадкой.
5
Он был небольшого роста, строен и очень хорош собой. Глаза у пего были задумчивые, темно-карие, руки — маленькие, изящные, рот с белыми ровными зубами редко складывался в мягкую улыбку. Он ходил легко и быстро, с военной выправкой — сказывались годы службы в царской, потом в Красной Армии. Постоянную бледность он объяснял тем, что был отравлен газами на фронте. Но мне казалось, что и от природы он был смугл и матово-бледен.
Не думаю, что кто-нибудь из нас уже тогда разгадал его — ведь он и сам провел в разгадывании самого себя не одно десятилетие. Меньше других его понимал я — и это неудивительно: мне было девятнадцать лет, а у него за плечами была острая, полная стремительных поворотов жизнь. Но все же я чувствовал в нем неясное напряжение, неуверенность, тревогу. Казалось, что он давно и несправедливо оскорблен, но сумел подняться выше этого оскорбления, сохранив врожденное ровное чувство немстительности, радушия, добра.
Думаю, что он уже и тогда был высокого мнения о своем значении в литературе, но знаменитое в серапионовском кругу «Зощенко обидится» было основано и на другом. Малейший оттенок неуважения болезненно задевал его. Он был кавалером в старинном, рыцарском значении этого слова — впрочем, и в современном: получил за храбрость четыре ордена в годы первой мировой войны и был представлен к пятому.
Он был полон уважения к людям и требовал такого же уважения к себе.
Однажды, после затянувшейся серапионовской субботы, мы почему-то должны были спуститься не на Мойку, как обычно, а по черной лестнице во двор. Но что-то происходило на дворе — испуганные крики, ругательства, угрозы.
Мы стояли на лестнице, внизу неясно светился прямоугольник распахнутой двери. Скоро выяснилась причина суматохи: какой-то пьяный человек, без шапки, в распахнутой шинели, с обнаженной шашкой, гонялся за всеми, кто выходил из дверей или появлялся в воротах. Шашка посверкивала в слабом свете, выходить было страшно, и, переговариваясь с возмущением, мы ждали. Впрочем, недолго. Зощенко, стоявший на первой ступеньке, появился на дворе и неторопливо направился прямо к буяну. Тот замахнулся с грубым ругательством, и мы только вскрикнули, когда Зощенко не отклонился. Он стоял пряменький, подняв плечи. Шашка просвистела над его головой. Не знаю, что он сказал обезумевшему человеку, но тот, бессвязно бормоча, стал отступать. Так с шашкой в руке его и взяли подоспевшие милиционеры.
Весной 1921-го
1
Приглашение сохранилось и опубликовано:
«Петроград, 5 мая 1921 года.
Михаил Леонидович!
Рассказы Зощенко и Ваш я прочитал — мне очень хотелось бы побеседовать с ним и с Вами по этому поводу.
А также нужно мне поговорить со всей компанией вашей по вопросу об альманахе, который нам следовало бы сделать.
Поэтому — не соберетесь ли вы все ко мне в пятницу, часов в 8, в 1
/29-го.Если решите, известите меня об этом завтра.
Жму руку.
Единственный из «серапионов», я никогда раньше не видел Горького, хотя не было ничего легче, как встретить его в Доме искусств, в Госиздате, в театрах, на литературных вечерах, наконец — просто на улице. Он любил пешеходные прогулки, ездил и на трамвае.
Должен ли я представиться ему как автор «Одиннадцатой аксиомы»? Или меня представит кто-нибудь другой, может быть Слонимский, который работал в издательстве «Всемирная литература» и встречался с Горьким сравнительно часто?
Горький жил на Кронверкском, в двух шагах от улицы Красных Зорь — так сложно назывался в ту пору Кировский проспект, — на четвертом или пятом этаже. Поднимаясь по лестнице, все смеялись, шутили. Незаметно было, что кто-нибудь волновался. Подумав, решил успокоиться и я.