Макс Штраус рассказал мне об Агноне, которого я раньше видел лишь издалека, в читальном зале библиотеки Еврейской общины, но лично не знал[85]
. Его книга, которую я с большим интересом прочёл, проверяя немецкий перевод Штрауса, показалась мне необыкновенным литературным событием, и после пяти лет изучения и погружения в иврит я по-прежнему воспринял её с наслаждением. Я с нетерпением ждал встречи с Агноном, которую планировал Штраус. Она состоялась уже после моего переселения в пансион Штрук, и я был ею совершенно очарован. Штраус был одних лет с Агноном, но проявлял по отношению к нему исключительную предупредительность и почтение, как к редчайшему представителю человеческого рода. Вскоре я понял, что для Агнона, человека крайне чувствительного и сложного, это был лучший тип обращения. До моего армейского призыва мы с ним ещё несколько раз увиделись у Макса Штрауса. Между нами возникла взаимная симпатия. Я увидел в нём совершенно неповторимое воплощение еврейской сущности и традиции еврейского народа (хотя в то время он ещё далеко не был ортодоксом), его же привлекала во мне страстная приверженность источникам и та серьёзность, с которой я изучал иврит. Я подробно рассказал об Агноне в своей статье «Агнон в Германии», но и здесь упомяну некоторые подробности.По своему поведению, да, пожалуй, и по характеру Агнон представлял полную противоположность Залману Рубашову, чья экспансивная манера была ему совершенно чужда. Далёкий от всякой абстракции, он жил в своём воображении и как на письме, так и в речи всегда выражал себя в повествовательных и зримых образах. Любой разговор с ним мгновенно оборачивался чередой рассказов и историй о великих раввинах, хасидах или простых евреях, – историй, которые он передавал с завораживающей интонацией, весьма колоритным и притом абсолютно неправильным немецким языком.
Он чётко различал в себе художника и человека Агнона, придавая этому очень большое значение. Как-то раз я обратился к нему, использовав его “nom de plume”[86]
. Он запротестовал: «Моя фамилия Чачкес». В Берлине все так его и называли. Позже, когда мы оба жили в Мюнхене, я спросил у него, почему он не хочет называться Агноном, на что он ответил: да, Агнон – красивое литературное имя (так он назвался по своему первому рассказу на иврите, «Агунот», «Соломенные вдовы»), но разве можно сравнить имя, которое он сам же и придумал и которого нет в святых книгах, с именем Чачкес, фигурирующим, как он готов мне доказать, среди мистических ангельских имён в старинной еврейской книге по ангелологии «Разиэль»? Я предпринял небольшое исследование и обнаружил в печатном издании этой книги, что среди множества комбинаций магических имён присутствует и комбинация “Schaschkes”, из чего и вывел, что сам Агнон не считал свои доводы вполне серьёзными[87].В первых числах весны 1917 года в Берлине заработал «Клуб иврита», объединивший почти исключительно русских, польских и палестинских евреев. Приходили также трое или четверо немецких евреев, и из сочувствия к ним меня тоже выбрали членом клуба, к которому принадлежали такие кудесники иврита, как д-р Симхони[88]
, Барух Крупник (Кару)[89] и Рубашов. Среди выступавших были Залман Шнеур и раввин Иехиэль Вайнберг, выдающийся знатокРусские евреи, мои соседи по пансиону Штрук, были интеллектуалами по задаткам своим и характеру – в сущности, просветители и сами люди просвещённые. Агнон же явился словно бы откуда-то издалека, из мира образов, изобильного бьющих ключами воображения. Речь его часто бывала вполне приземлённая, но он говорил в стиле персонажей своих рассказов, и в этом было что-то неотразимо привлекательное.
Я уже упоминал, что Беньямин в это время из Берлина уже уехал, а когда через три с лишним года вернулся, ни Рубашова, ни Агнона там уже не было. Так и получилось, что я не свёл его с этими столь высоко мною ценимыми «восточными евреями», которые именно своей полярной несхожестью символизировали живое начало иудаизма.
VI
Йена
(1917–1918)